jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Елена Алексеевна Сергиенко.Доктор психологических наук, профессор, главный научный сотрудник.

Источник: https://philologist.livejournal.com/10466174.html

Елена Алексеевна Сергиенко, 1949 года рождения. С 1972 г. работает в Институте психологии Академии наук. Ниже размещен фрагмент ее воспоминаний об эпохе Застоя в СССР. Текст приводится по изданию: Дубнова М., Дубнов А. Танки в Праге, Джоконда в Москве. Азарт и стыд семидесятых. — М.: Время, 2007.

"Я закончила факультет психологии МГУ в 1972 г., и меня взяли на работу в Институт психологии АН. Это было большое счастье: Институт тогда только открылся, а в то время работать психологу после Университета было совсем негде. Взяли шесть человек с курса в качестве стажеров-исследователей, на испытательный срок два года. Зарплату дали 100 рублей и ни копейки больше. Потом ты становился младшим научным сотрудником и получал уже 105 рублей. Это сильно увеличивало благосостояние. С «младшего научного» я «слезла» только после защиты кандидатской — в 1978 году. У кандидата было уже 175 рублей. А чтобы стать старшим научным сотрудником, надо было, чтобы кто-то из старших научных умер и освободил ставку. Других возможностей не было. Жизнь была детерминированно простая. Кроме мэнээсов и старших научных, были еще лаборанты и заведующие лабораториями. Сейчас сетка гораздо более дробная.

Старшим научным я стала в 1988 году. Перестройка свое дело сделала. Работа была очень нормированная. Наш институт был академический, но новый, и надо было завоевывать позицию среди академиков. Приезжать к 10 утра — и сидеть до 18.45. А мне вечером бежать за ребенком в детский сад, и я всегда опаздывала, и ребенок каждый вечер чистил морковку вместе со сторожем. Я жила в Тушино, а работала на ул. Вавилова, и дорога занимала часа полтора. Метро тогда не было, и я добиралась сначала до метро Академическая на трамвае (который как не ходил, так и не ходит — над ним время не властно), потом на метро с пересадкой до Сокола, и оттуда — на одном-единственном 102-м автобусе, из которого меня все время выкидывали... Я выходила с работы в 18.30 и успевала в садик только к восьми. Это было ужасно. И я плакала, и дочка плакала...

Потом я подписала у директора докладную, что буду приезжать на работу к девяти, зато уходить в шесть. Библиотечный день было получить очень трудно — надо было писать докладную записку, что тебе именно в этот день надо именно в библиотеку, прочитать именно такую литературу — и т. д. Мы сидели в помещении бывшего детского сада, в полуподвальном этаже, и сначала там отклеивали обои, потом приклеивали, потом покупали какую-то аппаратуру — у нас года два ушло на какие-то смешные ремонтные работы... Рабочий день проходил в чаях, разговорах, причем очень редко по научным проблемам. Чаще — по бытовым, семейным. Мы пытались что-то читать, писать — но когда в одной комнате пять человек, звонит телефон — ну что тут можно сделать?

Обсуждались газеты: кто что в них вычитывал. Нужно было проникать между строк... В этом был и азарт какой-то. Например, по тому, какие перемещения происходят на верхах, мы прогнозировали, что теперь изменится в политике и как это отразится на Академии наук... Любой институт был номенклатурной единицей, у нас был свой официальный куратор из ЦК КПСС. И если менялся куратор — то могли сменить директора, могли изменить структуру института, могли дать деньги или, наоборот, ужать деньги... Все, что угодно. И это обсуждалось — хотя и не так открыто, как дома. Анекдоты политические были самыми ходовыми.

Пьянка была жуткая, я сейчас вспоминаю и думаю: «Господи, сколько же люди пили!» Нам был положен спирт: у нас же электроэнцефалограмма... Делом техники было обосновать, сколько этого спирта тебе нужно: сколько обоснуешь — столько и дадут. И пили жутко. И я думаю: какое же у людей было здоровье! Еды толком не было, надо было ходить куда-то есть... В рабочее время бегали по магазинам, потому что вечером купить было ничего нельзя, и лучшей лабораторией считалась та, где есть холодильник. Покупку холодильника тоже надо было обосновывать, но поскольку у нас были всякие препараты, электроды, то у нас холодильник был. Молоко, мясо покупали днем: обеденный перерыв не был строго нормирован. Обсуждали то, что печатали в «Новом мире», в «Иностранке», а запрещенная литература почти не обсуждалась. Было совершенно ясно, что можно травить политические анекдоты, но что-то произносить вслух нельзя: названия определенных книг, имена... Не все были «своими»...

Когда я вышла по возрасту из комсомола, меня все просили сдать комсомольский билет. А я никак не сдавала: уж больно не хотелось ехать. И мне сказали, что раз так, то мне его оставят как заслуженному комсомольцу — на память. Комсомольский билету меня так и лежит, с фотографией моей сестры, которая на шесть лет меня моложе: мне было лень идти фотографироваться. Цинизм такой был... Наш институт был наполовину организован военными: создать новый академический институт без поддержки вояк было нельзя, и у нас существовал закрытый первый отдел. В этом был компромисс директора. Военные были богатыми и давали заказы на исследования: их интересовала психология управления, организация систем отображения информации, подбор состава длительных подводных экспедиций, отбор космонавтов — да мало ли проблем... Подкидывали деньжат и заодно сажали своих людей. Они и сейчас остались как «Инженерная психология» и «Психология труда». У них были допуски, закрытые темы и закрытые защиты. Но там редко были хорошие работы, это была синекура для своих. Атмосфера при Ломове была отвратительная: все эти допуски, секретность, первый отдел, вояки, КГБ наверняка...

А я очень ловко всегда занималась детьми и никогда не лезла ни в социальную, ни в инженерную психологию, хотя деньги там были совсем другие. Они ездили все время в какие-то странные экспедиции, откуда приезжали очень довольные и очень слитые друг с другом. У нас были, конечно, какие-то собрания, на которых было очень тошно. Нас заставляли ходить на открытые партсобрания. Но все-таки у нас в Институте не было «дуболомов», когда политика и глупость одновременно... Все было смягчено интеллектом, ироничной подачей этих проблем. Кто на этих собраниях шил, кто вязал, кто книжки читал, кто сплетничал... Но ходить мы были обязаны.

У меня очень много грамот с Лениным. Грамота давалась, например, за то, что я написала пять статей, и хороших. Они давались за хорошую работу — и я ими гордилась. А то, что там Ленин нарисован, — ну что ж делать. Ну я тут родилась. Я понимала, что без дедушки было бы лучше, я же в университете выросла — там диссиденство с первого курса... У нас было все: запретная литература, за которую сажали, выгоняли из университета, Галич, Ким... Я могла из Кима спеть целый куплет. Я вообще не очень боялась. Но знала, что у меня есть ребенок, и если меня посадят и что-то со мной сделают — то неизвестно, как она будет без меня. Это делало меня осторожной, но не настолько, чтобы стать совершенно закрытой.

В партию меня не брали. Сначала сама не хотела, а потом... Уже и защита прошла, а старшего научного не дают, и люди ездят в командировки заграничные, а меня отовсюду вычеркивают... Я первый раз поехала в Чехословакию в 1986 году, и то потому, что к нам приехал чех, старичок с палочкой, и мне поручили его «пасти»: я его возила в Тбилиси, в университет — он делал доклады. И этот чех настоял, чтобы меня пустили по обмену в Чехословакию. Я страшно тряслась, что меня не пропустит комиссия в райкоме партии. Я беспартийная, личная жизнь была неправильная, я была морально неустойчивая, к этому времени уже в третьем браке, — и я ужасно боялась. Я газеты читала всегда: «Известия», «Комсомольскую правду» — выборочно, «Литературку» — выборочно. Новости я знала. Но боялась, что начнут издеваться.

Передо мной сидел человек — сейчас уже пропал такой типаж — в черном глухом костюме, с гладким лицом, как будто по нему утюгом прошлись. Он сначала спрашивал про политику, как я отношусь к событиям 1968 года. Как в газетах было написано, так я и сказала, что отношусь. А потом он стал спрашивать о преимуществах нашего социалистического строя: у них же все можно было купить, а у нас нет... И я ему стала говорить что-то вроде «а что ж плохого, когда все можно купить?» И он начал меня мурыжить, и я понимала, что это уже издевательство.

И я должна была или молчать, или начать ему объяснять, что он неправильно меня понял, потому что охота была поехать... Но он меня отпустил, промучив час. Меня в коридоре ждала наш секретарь парторганизации, нормальная баба:
— Че ты так долго?
— Про какие-то сапоги спрашивал... Издевался, как мог!
— Плюнь, забудь.
— Еще бы чуть-чуть, и я бы плюнула и сказала: да подавись ты своей Чехословакией!
— Но ты смолчала?
— Смолчала.

Результат говорили не сразу, парторг должна была звонить и узнавать. Меня выпустили. Чехословакия сложное впечатление произвела: социализм там все- таки чувствовался. Там, конечно, был не такой уровень деградации, как у нас, но зашоренность была. Они с русскими вообще не хотели разговаривать. И в Чехии было хуже, чем в Словакии: если в Словакии более лояльно относились, то в Чехии — просто ненавидели. И было неприятно очень, потому что тебе самой это все было противно... Помню, ко мне подошел какой-то человек и спросил, откуда я. Возникла пауза — я не хотела говорить, что я из СССР. И я сказала, что я из России. И он вскинулся: «А где это?» — он даже не помнил этого названия. «В СССР». И он сказал: «А...» Мне не хотелось, чтобы меня принимали за человека из СССР, мне казалось это позорным и отвратительным. Было общее, тотальное ощущение позора. Помню, как у нас висело гадкое объявление: «Пряники только членам партии».

САМИЗДАТ. У моего тогдашнего мужа брат был богемный свободный писатель, и у нас было навалом самиздата. Давали читать на несколько дней. Но когда я увидела, что этот самиздат тянет на очень большую отсидку (не Солженицын, например, а Марченко), то, не успев за ночь прочесть книгу, просила мужа отнести обратно. «Ты с ума сошла, ты приземленная...» — «Знаешь, если бы не было ребенка, я бы не сильно боялась. Но вообще я не хочу угробить свою жизнь из-за Марченко, и у меня ребенок. Скажи брату, чтобы больше таких книжек не носил». А Солженицына мы читали спокойно, не только ГУЛАГ, но и «В круге первом», «Раковый корпус»: это не воспринималось как что-то ужасное. Во-первых, речь там шла о тех, давних, временах, во-вторых, я понимала, что книги запрещенные, но не сильно понимала, почему. Мы всё это знали. У меня много репрессированных родственников. Мне только непонятно, почему мама так любила и до сих пор любит советскую власть. Бабушка была из очень зажиточной семьи, и их полностью обчистили, все бриллианты, всё-всё. И у бабушки дома висел портрет Сталина, нарисованный ее собственной рукой. Я этого не понимаю...

Для человеческой личности очень важна самоидентичность. Для атрибуции мира и для понимания места личности в мире. А нашим родителям не давали возможность обрести эту самоидентичность, у их поколения была коллективная идентичность. Они некритично мыслят, верят, даже когда им говорят плохое. Ребенок был заложником: я чувствовала, что я у нее одна, и было невозможно что-либо делать. И вообще, честно говоря, я не хотела убивать на это жизнь. У меня не было идеи, что я могу что-то изменить. Я могу в этом не участвовать, могу делать свое дело — и все. Дома на кухне мы обсуждали литературу — то, что читали по ночам. Стругацких очень любили. Много было «отксеренной» литературы, переплетенной в небольшие альбомчики. Эти альбомчики было очень удобно читать в метро. Мне через плечо заглядывают, а я раз — и закрываю.

У меня вся эта переплетенная литература до сих пор стоит, я ее не выбрасываю. Эти книги для меня очень много значат. Они как напоминание, чем мы были и чем занимались. Мы слушали очень много музыки: Галич, Ким. Западная музыка. Танцевать любили... У меня было ощущение страшного цинизма вокруг, который охватывает все, куда ни погляди. Интрижки, легкие, быстрые любовные связи, которые были вокруг и которые я принять совершенно не могла. Вокруг был цинизм взаимовыгодных связей, пересыпов, выпиваний, скрещиваний и раскрещиваний, и это меня больше всего добивало.

Однако я могла не обращать внимания на то, как нас гоняли махать флажками какому-то очередному Асаду... Мы же на Ленинском проспекте работали, и нас выгоняли часа за два до того, как он проедет, в любую погоду. Зачем — не знаю. Чтобы была ровненькая линия, чтобы мы прониклись... И мы с флажками. Пол рабочего дня. Он проезжал, мы еще какое-то время стояли, потом расходились. По Ленинскому без конца кто- то ездил, и нас все время туда гоняли. На демонстрации я умудрялась не ходить, и в Мавзолее была только маленькой. Бог миловал. В университете меня жалели, как кормящую мать, и на работе тоже освобождали. Не давали отгул — ну и не надо. Мне не нравилось. Я не хотела. Конечно, не говорила прямо: мол, не хочу. А что-то такое придумывала....

Во мне было много энергии, и я работала в профкоме, делала что-то нужное: путевки, детские сады, еще что-нибудь. Продуктовые заказы мне не доверяли, распределять их было делом очень престижным. Но я участвовала в организации вечеров: варила глинтвейн на три ведра. Спирт, коньяк, фрукты, вино — и все это кипятильником в ведре, больше негде было. Пока варила, становилась в стельку пьяная: все же испарялось, я нанюхивалась, даже не пробуя. И когда все было готово, я ложилась в уголочке и засыпала.
А так — в самодеятельности участвовала, и танцевала, и выступала. Я была очень активная девушка.

Я помню «подвал» в газете, когда высылали Сахарова. Сосед принес мне статью, и мы сидели с ним на кухне, прочитали, покурили, поругались матом. Там грязи сколько было — на нее... Что он попал в сети этой гадины, что она вовлекла его в сионистские сети... И я с изумлением вижу, как мои сверстники с удовольствием слушают эти «Старые песни о главном». Говорю: «Да вы вспомните, что это было!» — «Да ладно, — отмахиваются, — это же наша молодость, дружок...» Были, конечно, моменты, когда я гордилась своей страной. Когда Гагарин полетел. Или что отец прошел войну: 9 мая я до сих пор уважаю.

Дочка у меня 1968 года рождения. Я ничего ей не рассказывала. Более того, я ездила с ней в музей Ленина, когда ее принимали в пионеры. Детей там доводили до обморока. Родителей в зал не пускали, и я отправилась посмотреть подарки руководителям партии. У меня начался там гомерический хохот: все эти портреты из риса, перьев, почти что из дерьма... И я вышла такая веселая, а дочь вышла бледная и сказала: «Мам, у нас там мальчик один упал в обморок...»Я говорю, ну что ж его так плохо подготовили родители, надо было покормить... Старалась все подать с юмором... Ребенку психологическая раздвоенность не под силу. Я ей говорила: окончишь школу —• и делай что хочешь. Муж у меня в почтовом ящике работал, потом 15 лет сидел без выезда. Он мне рассказывал: «Ты не представляешь, какой это цинизм». В восемь утра все должны быть на месте. Охрана с пистолетами, ни войти, ни выйти в середине рабочего дня. И все слоняются по коридорам, людям нечего делать. От тоски и скуки уже трахаются по туалетам. В шахматы открыто играют, бабы вяжут платья. При этом — крутой «ящик», правительственная связь. И все между начальниками решалось: кому премии, кому —талоны на пальто...

Эти талоны я хорошо запомнила. У мужа в отделе разыгрывались талоны на пальто, и ему достался. Добытчик. Надо было ехать на автобусе от Таганки, в магазин «Одежда». Захожу — бабы роятся из Гришкиного отдела, которым тоже талоны достались. Их отдел шел строго с часу до двух. Они сразу взгляды на меня, и я просто почувствовала эту ненависть: кому-то из наших не досталось, а этой жене... Пальто было длинное, двубортное, прелестное. Вдруг вижу — вдали висит еще и зимнее пальто, замечательное. Спрашиваю: «А это что такое?» Оказалось, что девушка какая-то отложила, а брать не хочет, «и талон остался...» Я очень быстро 76 ориентируюсь: «Минуточку! Пятнадцать минут — просто денег не хвата-
ет — и я его беру». Примерила — сидит хорошо. Деньги — у Гриши, Гриша — на работе, в «ящике». Бегу к нему. Он: «Ты что, сума сошла! Меня же бабы убьют, если ты за один талон два пальто купишь!» Я: «Какая тебе разница, а у меня зато будут два пальто!»

И я купила. И пока он не ушел с ящика, ему все вспоминали эти два пальто. Мы все ходили в одинаковых кофтах, а наши мужья ходили в одинаковых рубашках. Мы все носили не то, что хотели. Когда потом появилась возможность выбирать, это было самое трудное. Мы ходили только на подпольные спектакли, которые устраивались в подвальчиках, в ДК. Вампилова смотрели. Играли актеры официальных театров, которые ставили эти пьесы для себя. О спектаклях узнавали через друзей. У меня была подруга — она ходила в клуб самодеятельной песни, и там была абсолютно диссидентствующая публика. Все эти спектакли были бесплатными. Ходить в официальные драматические театры было неинтересно. Таганка была для белых, достать билеты было нельзя. Эфрос — недоступен. Билеты на их спектакли распространялись в своей тусовке, не у нас.

Нам было доступно кино. Кино было все наше, весь «Повторный фильм»62. Мы видели всего Антониони, «Певчий дрозд»... Купить билеты на дневной сеанс было совсем не трудно, особенно у алконавта. Он за 25 копеек купил билет и, трепеща от своей наглости, просил рубль. Но рубля было не жалко — потому что попадал на шикарное кино. Так я попала на «Зеркало». Народу было битком, но ровно через 20 минут половина зала ушла. Они ничего не поняли. Пришли, потому что молва: Тарковский, по- лузапрещенный... Я очень люблю балет. В 1978 году я видела Бежара. Мы с подружкой двое суток отстояли в кассу Большого театра: билетов было мало, народу— много, и почему-то продавали маленькими порциями. Мы были тысяча какими-то, и наш черед подойти к окошечку наступил через двое суток. В определенное время надо было приходить на перекличку: в шесть утра, в восемь вечера... Мы попали на один спектакль, уже не помню, на что именно, и были счастливы. Это была другая стилистика, другой балет совершенно.

С ним можно сравнить впечатления от выступлений ленинградской труппы Леонида Якобсона. Это было потрясающе. Они выступали почти без декораций, в обтягивающих костюмах. Я видела балеты Якобсона два раза, они танцевали в театре Станиславского. Мы обязательно посещали все левые выставки на Малой Грузинской. Конечно, мы ходили и на хорошие официальные — но их было мало, и всегда ходили в Пушкинский на привозные выставки. Самые сильные впечатления? «Зеркало», Бежар, «Затмение» Антониони. После «Затмения» я не понимала, как мне дальше жить. В этом фильме было совершенно другое ощущение жизни... Было ощущение, что настоящая жизнь — там, в культуре. Отсюда брать нечего. Сейчас больше плотских удовольствий, больше возможностей, чем тогда. В той, прежней, жизни, ты знал, что будешь делать до самой последней минуты. Жизнь состояла из того, что тебе удалось прочесть, в кого ты влюбился, что ты посмотрел, что послушал.

В консерваторию я ходила на абонементные концерты, раз в месяц. Все детские спектакли в Москве я посмотрела дважды, со старшей дочерью и с младшей. В воскресенье у нас было обязательно либо театр, либо кино. И была традиция: если мы куда-то идем, то едим где-то на стороне. Я еще старалась, чтобы это было в приличном месте, и на три рубля уж можно было поесть: или блинчики с мясом в Артистическом кафе, или купаты какие-нибудь... Я вообще очень ждала воскресений. Третья программа радио по воскресеньям давала спектакли. Я слушала, и при этом стирала, готовила обед. Я столько спектаклей прослушала... Очень жалела, когда все закончилось. Я слушала Беллу Ахмадулину, она выступала по клубам. Один раз на Автозаводскую ездили, другой раз — на Коломенскую. И почему-то всегда это было на другом конце Москвы.

Мы ездили в командировки в Питер, и там по командировочному удостоверению можно было купить билеты. Командировочным давали первый-второй ряды, и ты чувствовал себя человеком. Меня поразил «Ревизор» с Юрским — Хлестаковым: я просто не ожидала, что это можно так. Я умерла, и все. У меня все болело от смеха. У меня совсем не было денег, так что я не знала азарта доставать хрусталь, сапоги... Конечно, хотелось, чтобы в доме было уютно, чтобы были какие-то стильные вещи. Но мебель мне досталась от родителей, которым она надоела. Мне хотелось всегда покупать книжки. Если удавалось — счастье. Или билет на хороший фильм — тоже счастье. Я закрутила виртуальный роман с дядечкой из книжного магазина, не допуская, однако, его перехода через прилавок. И он мне оставлял книжки: и детские, и взрослые. И тогда все это казалось чудным. А сейчас думаю, не отнести ли мне их бомжам — почитать. Все это казалось нам тогда жутко необходимым, но сейчас увяло — по сравнению с теперешними возможностями.

Я помню, как в институте разыгрывали подписку на Салтыкова-Щедрина, и я выиграла. И я пришла домой такая гордая, будто на Луну слетала: «Знаешь, что я достала?!.» Я чувствовала себя первым номером в семье, где я одна могла что-то достать. Подсуетиться, перезанять... 25 рублей был максимум, который я могла выложить за книгу. И я выкладывала — четверть зарплаты — за переплетенные ксероксы Фрейда, Юнга, «Мастера». Мне нельзя было устроиться по совместительству, и я устроилась по паспорту моей умершей бабушки пробивать перфокарты. Оставалась после работы на 2—3 часа, пробивала. Получала за это 30 рублей в месяц, это было немало. Еще делала переводы научных статей в ВИНИТИ (Всесоюзный институт научной и технической информации). Если сделать очень много переводов и рефератов, то получалось 30—40 рублей, и я могла купить ребенку куртку. Это были копейки за такой тяжелый труд, но все же это было по специальности — лучше, чем набивать карточки.

Два или три раза в жизни я ходила в ломбард. В этой очереди стояли люди дна и люди, которым не на что было жить. Как мне — младшему научному, у которого ребенок на руках и который заплатил 25 рублей за книжку. Не будешь же все время занимать — это неудобно... Надо было подходить часам к девяти утра, и если повезет, то пройдешь к обеду, а если нет — то к концу дня. Брала отгул, или врала, что едуна эксперимент... А сама ехала на Войковскую — там был большой ломбард — сдавать два золотых колечка: обручальное и то, что мне мама подарила на 16 лет. За все я могла выручить 15 рублей, но на это можно было на два дня приготовить еду. Выкупать нужно было по той же цене, кажется. Может, больше. Не помню. Но это было страшно — ты чувствовал себя не просто униженным, а на дне. И я тогда поклялась, что выберусь, что защищу диссертацию, и у меня, может, не будет много денег, но в ломбард я ходить больше не буду. Еще сдавала бутылки с алконавтами. Их всегда восхищало: идет узенькая женщина, 44-го размера, а за спиной — огромный рюкзак с бутылками. И общие переживания: пройдем до обеда или нет... Жуть..."

ссылка на книгу https://imwerden.de/pdf/dubnova_dubnov_tanki_v_prage_dzhokonda_v_moskve_2007__ocr.pdf

Tags: 70-е, 80-е, Обвор литературы, СССР, быт, дневник, жизненные практики СССР, мемуары; СССР, наука; СССР, экономика СССР
Subscribe

  • «Записки антикварщика» 2

    "..кроме людей со стороны, в моём расположении нуждались и подчинённые. Скажем, заведующая центральным овощным магазином рассчитывала иметь долю…

  • «Записки антикварщика» 1

    "..Я коммунист, член КПСС – Коммунистической Партии Советского Союза... Вступил в партию будучи молодым рабочим в 1970 году, вступил, полностью…

  • Ардашин Виктор Андреевич. Инженер-путеец 2

    Издержки суперплановой экономики Весь период существования СССР действовала плановая система хозяйствования. План стоял во главе всего. Был создан и…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments