jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Category:

Арманд Давид Львович. из книги "Путь теософа в стране Советов" ч1

1924—1927 гг. — студент Государственного электромашиностроительного института им. Каган-Шабшая. 1930—1936 гг. — работал на Московском заводе «Динамо»: инженер, старшим конструктор, заведующий цеха.

"...Институт не получал ни копейки от государства. В основном доходы поступали от студентов. Работая на практике, они получали зарплату наравне с рабочими. Зарплата переводилась прямо в кассу института. Из неё платили жалованье преподавателям, ею покрывали канцелярские и прочие расходы, а остаток делили на стипендии студентам, не по их заработку, а в зависимости от курса: на первом — 5 рублей в месяц, а на последнем, шестом — 50. Кроме того, успевающим студентам на время отпусков выдавались так называемые «скидки» на железнодорожные билеты: 25 %, 50 %, 75 % и 100 %. В ту же общую кассу Яков Фабианович вкладывал и свои деньги. Он был крупным специалистом в области электротехники и по совместительству работал в ГЭТе (Государственном электротехническом тресте), а также на нескольких иностранных концессиях. Почти всю свою зарплату он переводил в своё любимое дело — институт.

Он был одержим идеей — создать ускоренное, истинно производственное обучение командиров промышленности. Он так объяснял свою позицию: — Сейчас в России не такой момент, чтобы тратить время на пятигодичное обучение. Готовить инженеров широкого профиля, как это делает МВТУ, которых ещё потом надо доучивать, как молоток держать, непозволительная роскошь. Нам нужны узкие специалисты, нам нужно быстро восстанавливать промышленность, пополнять поредевшие кадры технических специалистов, чтобы все они умели всё делать своими руками лучше любого рабочего! Наркомпрос, которому тогда подчинялись все ВУЗы и ВТУЗы, не раз предлагал Каган-Шабшаю взять Институт на своё иждивение. Но Яков Фабианович с негодованием отвергал эти предложения: — Чтобы я продался за чечевичную похлёбку? Дудки, не на того напали! Какие хитрые гуси (от слова ГУС — Государственный учёный совет — так называлась тогда коллегия Наркомпроса)! Они понимают, что тот, кто платит, тот заказывает музыку.

За деньгами последуют их дурацкие программы: широкий профиль, лишние предметы, летние каникулы… Не надо. Руки есть, голова есть, сами заработаем. И будем гнать на производство инженеров по 40 человек каждые четыре месяца. Вот поглядите на наших выпускников, какие орлы: Кремнёв, Пилатский, Авцын, Духанина, Бирбрайер, Рубинштейн, Синайский… Этот, впрочем, мошенник, в нарушение всех правил пролез в Институт 16-ти лет. Обманул приёмную комиссию. Хотел я ему ноги переломать. Да! Ну, может быть, ещё доиграется, когда будет дипломный проект защищать. Я ведь злопамятный. Эти тирады мы выслушивали на первых же лекциях по электродинамике. Мы быстро становились патриотами Института и системы Каган-Шабшая, которая наделала в те годы немало шума. Мы дружно презирали «гусей» из Наркомпроса и белоручек из МВТУ. Надо сказать, что, хотя через несколько лет Якову Фабиановичу свернули шею как представителю «частной инициативы», однако многое из его системы переняли для всех технических вузов под названием «трудового обучения».

Яков Фабианович, хоть и презирал Наркомпрос, однако заключил с ним договор на поставку электроэнергии и отопление котельных водяного отопления во всех корпусах, унаследованных от страхового общества «Россия». Корпусов было пять, в плане напоминающих письменную букву «Т» и имевших отдельные кочегарки центрального отопления. Помещался Наркомпрос на Сретенском бульваре. Там же в подвале находилась и приватная электростанция, приводившаяся в движение мощным дизелем. На эту станцию я и пришёл на следующее утро. Я ещё никогда не видел такого великолепия. В большой комнате, выложенной метлахской плиткой, как некий идол, как Сакья-Муни, сверкая сталью и медью, возвышался до потолка дизель. Он весь был сдержанное движение: размеренно вверх и вниз ходили какие-то рычаги, сверху вздыхали и хлопали цилиндры, изнутри бухало что-то невероятно солидное, спереди главный вал уходил в мерно жужжавшую динамо-машину. В помещении было и много других чудесных и непонятных предметов, соединённых проводами и трубами, как я теперь догадываюсь, баки с горючим, трансформатор, распределительный щит и несколько моторов служебного назначения. Кругом, с медленной важностью, прохаживались человека четыре наших старших студентов и то подтягивали какую-то гайку, то подвинчивали штауфер-маслёнку, то щёлкали рубильниками.

Они казались мне жрецами такого высокого класса, до такой степени недоступных, что вряд ли я когда-нибудь дотяну до них. Я преклонялся перед величием техники, а они, небось, думали: «Вот дурак, деревенщина, стоит тут на дороге, рот разинул». Новичков-первокурсников в Институте называли неграми. Один «негр», некий Голгофский, во время нашей работы на станции начал было задавать вопросы; «Как и почему здесь вертится», но Авцын быстро пресёк нашу любознательность; — Вырастешь, Саша, узнаешь, а сейчас быстро марш грузить уголь!

Угля во дворе лежали громадные кучи. Их надо было все пропустить через узенькие горлышки в бункера котельной. Часть негров работала на дворах, часть в подвалах. Не знаю, что было хуже. На дворе было страшно холодно. Мёрзли руки, рукавиц нам не выдавали, а работать в своих перчатках никто не решался, их едва хватило бы на час. Заступом швырять можно было только мелочь. Крупные глыбы, а их было много, приходилось подносить к отверстию бункера голыми руками. Я впервые имел дело с каменным углем и удивлялся: до чего же он тяжёлый и до чего ловко режет руки. Они застыли и ничего не чувствовали, а потом оказывались все в порезах. В подвалах было ещё горше. Их передние части быстро забивались, и приходилось растаскивать уголь в дальние концы, ползая под потолком на коленях по уже насыпанному слою угля. При этом поднималась невероятная пыль от штыба, которая хрустела на зубах, забивала лёгкие, вызывала натужный кашель и резь в глазах. Мы завязывали себе рты платками, шарфами, у кого они были, но ничего не помогало.

Бункер постоянно засорялся, мы измучились, пробивая его ломом сверху или снизу. Я предложил, чтоб кто-нибудь из нас залез в наклонную трубу, принимал катящиеся ему на голову глыбы и перебрасывал бы их вниз. Я предложил — мне первому и лезть. Работа пошла быстрей, но в бункере был сущий ад: глыбы катились одна за другой. Того и гляди проломят голову, вместе с ними катилась куча мелочи и окончательно забивала глаза и рот. Больше часу никто из нас не мог этого выдержать. Домой я шёл словно пьяный. Прохожие меня сторонились. Я понял, что прозвище «негр-чернокожий» дано нам, новичкам, не случайно. Домашние только ахнули

Наконец, уголь был весь водворён на место. Тогда пришла очередь топить. Я был назначен в одну из боковых котельных. Сменщик вручил мне инструментарий: саженную кочергу и такую же шуровку, полено для разжигания на случай, если я упущу огонь, показал мне вентиля, лудла и термометр, который должен был асимптотически приближаться к 100°, но никогда не показывать ровно 100°, и посоветовал поливать уголь водой, если он будет плохо гореть. Последнее замечание я принял за шутку. Затем я остался один. «Приобретайте лучшие котлы фирмы Бабкок и Вилькокс» — было написано сажёнными буквами на торце одного из соседних домов. Но хозяева Страхового общества «Россия» не послушались и приобрели для моей котельной котлы трёх других фирм.

Два котла были похожи друг на друга, как были похожи названия фирм: Стрель и Стребель. Они были овального сечения, состояли, словно земляные черви, из множества секций, поставленных на попа, подобно колумбову яйцу. Третий котёл — Картинга, был обшит листовым железом, так что чёрт его знает, из чего он состоял. Снаружи он представлял собой почти правильный куб со стороной примерно в два метра. Котлы исправно горели, но гасли каждый раз, когда я подбрасывал в них новую порцию угля. Я намучился и быстро сжёг всю порцию дров, переколов их на мелкую лучину. Термометр упал до 70°, мне грозила большая неприятность. С отчаянья я решил попытать счастья водой. К удивлению это помогло. Насколько я мог понять, огонь беспомощно лизал большую глыбу угля, но когда в невидимые трещинки проникала вода, она, превращаясь в пар, их разрывает, разрыхляет поверхность глыбы и та, соприкасаясь с огнём в несколько раз увеличенной поверхностью, быстро загорается.

Постепенно, уже позже, я усвоил и другие секреты: и что подбрасывать надо своевременно, малыми порциями, соблюдая время, должное соотношение кускового угля и штыба, что колосники надо во прочищать, для того мне и дана шуровка, что для хорошей тяги поддувало надо держать слегка приоткрытым и т. д. Но всё это пришло не сразу. Первые дни я с удовольствием изучал технику: детали котлов, назначение различных труб и вентилей, состав изоляционной обмазки… Конечно, реквизит сильно уступал реквизиту электростанций, но, по моему мнению, был всё-таки ничего..

За несколько дней до сессии нас перевели на завод. Это был кабельный завод имени Баскакова (БКЗ). Он помешался возле Таганки на Большой Алексеевской улице (теперь Большая Коммунистическая). До революции он принадлежал предпринимателю Алексееву — отцу Станиславского. Очень длинным и красивым корпусом он выходил на улицу, во дворе имел кучу разношерстных корпусов, построенных в разное время, и заканчивался второй проходной в конце тупика.

Я понял, почему корпус, выходивший на улицу, был таким длинным. По всей его длине тянулась линия станков, обрабатывающих один кабель. Эта линия была метров 200–300 длиной. На меньшем расстоянии станкам было бы не уместиться. В одном конце пролёта на крутильную машину подвешивались на турелях три железных бобины с метр диаметром каждая, с уже намотанной на них изолированной жилой. Турели вращались вокруг общего центра на вертикальной карусели, при этом жилы с бобин сматывались, проходя в общее очко в центре и свивались в трёхжильный провод. Дальше начиналась общая изоляция. Провод проходил через бесчисленные операции: обматывался то пряжей, то бумажной, то изоляционной лентой, проходил через сушильные камеры, нырял в громадные баки с расплавленной канифолью, опускался в сосуды с тальком, опять обматывался и, наконец, поступал на главный агрегат — свинцовый пресс — сооружение с хорошую избу величиной.

Провод входил в пресс с одной стороны, а с другой выходил, как Ершовский Иван-дурак, уже в чине кабеля, одетый в свинцовую броню. В верхней части пресса имелась ванна, в которой плескалось и бурлило озерко расплавленного свинца. Свинец под давлением поступал к кабелю, обволакивал его и, выталкиваясь вместе с ним, застывал. Кабель двигался со скоростью километра два в час. Рядом с ним шли мастера с газовыми горелками и на ходу запаивали все обнаруженные пузыри из свинца. Но церемония «одевания его величества» на этот раз не кончалась. Кабель снова изолировался джутом и обматывался бронёй из здоровой железной ленты, затем опять джутом, далее покрывался битумом, обсыпался каким-то белым порошком, чтобы уменьшить слипаемость и, в конце концов, жирный и распухший, с руку толщиной, поступал на сколоченный из досок барабан больше человеческого роста, такой, как те, что повсюду валяются на стройках около траншей.

Мне страшно импонировало всё на заводе, начиная от контрольных часов в проходной, на которых я каждый раз во время прихода и ухода должен был пробивать свою карточку, и кончая «пеленанием» кабеля, который после всех процедур становился таким мощным, что на испытательном стенде поплёвывал на десятикратное рабочее напряжение, приложенное к броне и жиле.

В первые дни я стоял у бака с канифолью и черпаком на длинной палке поливал уходящий кабель. Это было легко и смахивало на синекуру. Сладкий запах канифоли мне нравился, хотя от него и разбаливалась голова. Потом меня перевели загрузчиком на свинцовый пресс. Чушки около пуда весом каждая лежали штабелем на полу. Нужно было брать их по одной, подносить к прессу, влезать по лестнице на площадку, выжимать чушку, как гирю, на вытянутых руках, и, еле-еле дотянувшись до борта ванны, осторожно опускать их в расплавленный свинец. Если не удержишь и опустишь слишком быстро, полетят брызги. Защищая голову, мы работали в шапках, но лицо оставалось незащищённым, даже защитных очков нам не выдавали. Некоторые студенты получили серьёзные ожоги. Уж это не было синекурой, после работы все кости трещали.

В обеденный перерыв я бежал в лавочку и брал за три копейки (уже была введена твёрдая валюта) фунт «кислого». Впрочем, в первые дни после стипендии я позволял себе побаловаться и «сладким», то есть заварным, хлебом. Обед состоял из него и кружки крутого кипятку, который имелся в цеху в изобилии и бесплатно.

Большинство рабочих обедало на своих рабочих местах принесённой закуской и, хотя при входе их выборочно обыскивали, чтобы они не приносили водку, каждый день после обеда они, почти поголовно, оказывались пьяными. Это была загадка для администрации, которую разрешить было суждено нам — практикантам Каган-Шабшая. Управившись со своим завтраком, на что требовалось от силы 15 минут, мы остаток обеденного перерыва посвящали осмотру кабельного цеха. Там, кроме большой линии, было установлено множество малых. На всех что-нибудь скручивалось, обматывалось, изолировалось. Кроме того, в цеху помещалось множество чудесных вещей: сушильных шкафов, автоклавов, распределительных щитов. Я глядел на всё с восхищением и благоговением. Я впервые был на настоящем заводе и впервые начал постигать мощь современной индустрии.

Однажды мы наткнулись в цеху на люк, вроде пароходного, в котором узкая лесенка вела под пол. Любопытство повело нас туда. Сойдя с лесенки, мы попали в подземный коллектор. Вдоль него, занимая обе стены, тянулись силовые кабели и изолированные асбестцементом паровые трубы. Между ними оставался проход, по которому едва можно было пройти. Жара от труб была аховая. Изредка в коллекторе попадались лампочки, говорившие о том, что коллектор посещается людьми. Казалось, ему не будет конца. Но вот впереди послышалось какое-то жужжанье, и мы вошли в низенькую комнатку. По стенам стояли пузатые медные аппараты, напоминающие не то гигантские самовары, не то китайских Будд. В них опускались змеевики, в которых что-то булькало и пузырилось. Из отходящих от них трубок неведомая жидкость капала в четвертные бутыли, стоявшие на полу. Всё вместе походило на кабинет алхимика, если не на кухню самого дьявола.

В середине стоял старик, он явно был напуган нашим вторжением. Я так и ждал, что он скажет: «Не мельник я, я ворон!» — Что это такое, куда мы попали? — Дистиллировочный цех. Дистиллированная вода идёт для аккумуляторов, на испытательные станции и для других нужд завода. — А чем это у вас тут пахнет? — Ничем, это вам кажется, от жары, наверно.
Но среди ребят (нас было человек шесть) были очень дошлые. Они упорно водили носами, потом стали пробовать на язык капавшую из трубок жидкость. Вода как вода, она, как известно, не утоляет жажды. Вдруг один студент воскликнул: — Водка!
«Ворон» заметался по комнате и вдруг рухнул перед нами на колени: — Родимые, не выдавайте! Я заплачу! Я водки дам бесплатно, по поллитру на каждого. Только мастеру не говорите!

Оказалось, что он один представлял весь штат дистиллировочного цеха и, пользуясь тем, что начальники никогда к нему не заглядывали: тут и жара, да и круглые пуза мешали им пройти между трубами — старик переделал два-три аппарата на самогонные и гнал отлично водку из сахара, который ему аккуратно поставляли рабочие. Мы выдержали характер, отказались от роскошного угощения водкой, и ушли, оставив старика в совершенном смятении. Посоветовавшись мы решили, хотя и с колебаниями — всё же это был донос, — что старика надо продать. И продали. Нам пришлось уйти из цеха. Рабочие были так злы на нас за ликвидацию столь полезного заведения, что запросто могли стукнуть гаечным ключом или облить горячей канифолью.

Меня перевели в оплёточный цех хронометражистом. Я уже слыхал, что такое хронометраж, недаром я посещал ЦИГ и состоял в Лиге «Время и НОТ». Поэтому я пошёл на это дело без всякой охоты. Работа была лёгкая, но оказаться врагом рабочего класса мне совсем не улыбалось. Хронометраж - это не то, что ловить самогонщика. Цех совершенно меня оглушил. Объясняться можно было только знаками. Там работали одновременно сотни оплёточных станков. Каждый станок представлял собой круглый железный столик, через дыру в центре которого тянулся одножильный шнур в гуперовской изоляции. Вокруг него бегали в прорезях поставленные на попа большие катушки с разноцветной пряжей. Их было штук двенадцать на каждом станке, причём половина бежала в одном направлении, половина — в другом. Они описывали не круги, а звёздочки, то приближаясь к центру, то удаляясь. При этом они всё время подныривали друг под друга. С каждой катушки тянулась нить к проводу, который по мере прохождения через станок одевался чулком. Танец катушек происходил в бешеном темпе, и каждый станок звенел и гремел костями как сорок грешников. Сливаясь, они верещали как целое поле цикад, из которых каждая стрекочет в мегафон. От мелькания тысяч катушек плохо приходилось не только ушам, но и глазам.

Часть цеха была отведена под обмоточные и крутильные станки. Они вели себя более солидно. Здесь в миниатюре повторялись операции, уже знакомые мне по кабельному цеху. За каждым станком сидел один рабочий. Их-то я и должен был хронометрировать. Задача казалась элементарно простой. С утра рабочий устанавливал барабаны — пустой и полный. С полного сходил голый провод, а на пустой наматывался уже обмотанный лентой. Барабанов хватало часа на три. В промежутке могла кончиться лента, и нужно было сменить катушки. Рабочий мог сходить покурить или за естественной нуждой и всё. Все эти операции я заносил с точностью на хронометражную карту. Но вот что досадно: провод раз десять в день рвался. Начиналась спайка серебром — очень канительная операция, на которую вместе с зачисткой уходило минут пять-восемь.

На мои вопросы, почему провод так часто рвётся, рабочие отвечали: плохо отволочён, или пережжён, или станок не отлажен, или подача дёргает. — Так нельзя ли починить? — Э, да разве у нас толку добьёшься! Мне чудилась какая-то другая причина, но понадобилось проработать три недели, прежде чем я разобрался, в чём дело. Как только в цеху появились хронометражисты, рабочие смекнули, что дело пахнет снижением расценок. Производительность резко упала, и именно у тех бригад, у которых в данное время проводился хронометраж. Они как будто старались вовсю, но что будешь делать, если провод плохо проволочён! Провод с полного барабана проходил у рабочего около ног, со стороны ступни плохо видно, так как обычно около станка были нагромождены запасные барабаны, катушки с лентой и прочее. И вот я пошёл на хитрость: делая вид, что хронометрирую ближайшего рабочего, на самом деле следил за сидящим поодаль.

Время от времени он приподнимал ногу и резким движением нажимал на провод. Тот, естественно, обрывался. Рабочие жаловались на обрывы, не вырабатывая норму, и говорили, что снижать расценки никак нельзя. Меня сильно расстроило моё открытие. С одной стороны, рабочих можно понять: заработки вообще были низкие, а кому захочется, чтобы ему повысили норму выработки? Но не мог же я прикрывать явный обман. Что бы подумали о практикантах, если бы это открытие сделал штатный хронометрист или мастер? И в конце концов на самогон у них хватало? А сколько серебра уходило на пайку! Я рассказал начальнику цеха о причине обрывов и просил его уладить дело, никого не наказывая. А в институтскую газету написал об этом происшествии: «О НОТе, о работе моей и обузе на БКЗ», где в юмористической форме показывал, что нельзя портить отношения рабочих с практикантами, назначая последних на такие кляузные должности.

Не знаю, удалась ли статья, во всяком случае, я был очень высокого мнения о придуманном мною названии её. Однажды в цех пришёл Голиневич и сказал, что все должны выбрать себе общественную работу. Я выбрал ликвидацию неграмотности. Рабочий клуб помещался в переделанной и захламленной церкви около Андроньева монастыря. Там была комната холодная, плохо освещённая и неуютная, где мне предстояло заниматься. Ученикам раздали буквари. А мне предложили строго придерживаться их текста. Там едва ли не первой фразой стояло: «Коммунистический интернационал есть вождь международного пролетариата». У меня было человек 15 учеников, почти все пожилые женщины, совершенно неграмотные. Я с ними бился урока три, но дело не двигалось ни на шаг.

Конечно, я был совершенно неопытен, но думаю, что часть вины всё-таки лежит на коммунистическом интернационале. Когда внезапно учебник заменили на новый, где с места в карьер заявлялось, что «мы не бары, мы не рабы», мои старушки взыграли духом и быстро вложили свою лепту в дело повышения процента грамотности на моих уроках и в Советском Союзе. Я ещё работал в оплёточном цеху, когда в семье случилось новое несчастье — забрали Лену. Она работала тогда продавцом в книжном магазине «Новая деревня» на Кузнецком мосту. Она продавала литературу по сельскому хозяйству и кооперации. А в свободное время осуществляла давно задуманное дело: писала книжку для самых маленьких детей. Книжка состояла из ярких цветных фигур.

Это был пятый арест Леночки. Мне было больно за неё не меньше, чем за маму. Арест, несомненно, был связан с эсеровской деятельностью в период 1918 года, и мне казалось, что приговор по этому делу может быть более серьёзным, чем по делу Теософического общества. Кроме того, у мамы была вера, которая помогала ей переносить тюрьму, связанную с одиночеством или с присутствием чужих людей, чужих идей, с унижениями и физическими страданиями. У Лены не было веры. Она была хорошо тренирована для борьбы и страданий, но более нервна, горда и в то же время склонна к пессимизму. Я очень, очень боялся, что, хотя она поняла безнадёжность борьбы на позициях эсерства и давно уже для себя лично отказалась от неё, но что она может из чистого самолюбия, из принципа занять перед следователем непримиримую позицию и тем ухудшить своё положение. Кроме того, мама отвечала только за себя, а у Лены осталось двое ребят — Миша десяти лет и Наташонка — пяти. И муж в Соловках. Она будет мучиться за всех, гадать, кто возьмёт ребят, горевать, что некому будет послать передачу Саше...

Хронометраж оставлял время на раздумывание и у меня снова вертелась одна и та же мысль: «Лена арестована». Но сколько же раз может повторяться наказание за одно «преступление»!?

Заботу о Саше, как и о самой Лене, взял на себя Красный Крест помощи политзаключённым — замечательное учреждение, просуществовавшее как официальное до ежовщины. За это время оно успело помочь, поддержать, оказать юридическую помощь, а то и спасти от расстрела или голодной смерти тысячам заключённых. Екатерина Павловна Пешкова, первая жена Горького, пользовавшаяся большим уважением у Ленина и Дзержинского, сумела получить у них разрешение на организацию добровольной помощи заключённым, конечно, в строго обусловленных рамках. Это было в то время, когда социалистов и анархистов признавали за политических, сохраняли за ними некоторые права на самоуправление в тюрьмах и концлагерях и содержали отдельно от уголовников и каэров (контрреволюционеров).

С Пешковой самоотверженно работало четыре или пять женщин, которые считались её штатными помощницами. Кроме того, имелся негласный актив, по большей части из жён заключённых. В маленькой квартирке дома № 24 по Кузнецкому мосту они работали днём и ночью, собирая, зашивая, заколачивая сотни посылок во все тюрьмы Союза. Раз в неделю Екатерина Павловна получала разрешение на приём у высших чинов ГПУ, во время которого пыталась узнать о судьбе вновь арестованных, передать прошения родных о пересмотре дела, о переводе заболевших в больницу, о разрешении на переписку, о направлении адвоката в тех случаях, когда дело слушалось в суде. После смерти Ленина и Дзержинского Пешкова ещё несколько лет держалась благодаря их авторитету, но всё же постепенно теряла права, одно за другим. И, что было особенно болезненно, теряла помощников, которые все рано или поздно переходили в разряд тех, кому надо было помогать. Лена была в числе работников Красного Креста и прекрасно знала, чем это кончится.

Той весной было и радостное событие: отпустили теософов, всех, кроме четырёх, в том числе мамы. Она получила три года ссылки в Берёзове. В приговоре её преступление было так туманно сформулировано, что она даже не поняла, в чём её обвиняют. А на вопрос председателю тройки: «А по существу?» «А по существу, это вам, чтобы было неповадно в советской школе воспитывать юношество в идеалистическом духе. Ну и прежнюю принадлежность к партии эсеров мы не сбрасываем со счетов».

Может быть, из-за недовольства рабочих, а, может быть, просто из-за того, что срок вышел, меня сняли из оплёточного цеха и отправили в отжигалку. Это был очень высокий каменный сарай. Посередине был вырыт большой круглый котлован. В него с помощью «кошки» (ручного крана) ставились мармины — чугунные сосуды, каждый в окружении нескольких форсунок. Каждый мармин — с сорокаведёрную бочку. В них закладывались бухты (рабочие говорили «буфты») медной проволоки, весом по два-три пуда, которые засыпались мелким просеянным песком.

Мармины закрывались крышками, потом закрывали железными щитами весь котлован. Включались форсунки и сарай наполнялся едким чёрным мазутным дымом. Никакой вентиляции в цеху не было, эта «баня» топилась по-чёрному. Просто в верхнем ряду окон были выбиты все стёкла. Но так как дым от добрых трёх десятков форсунок не успевал в них выходить, то держали открытыми ворота. Был очень холодный и ветреный март, с улицы в спину несло морозным воздухом, мармины, песок и медь раскалялись докрасна и от них несло нестерпимым жаром. Часа через три топка раскрывалась, и рабочие длинными баграми растаскивали бухты, выкапывая их из песка и разбрасывая по полу для остывания.

Песок должен был быть чистым, между тем во время отжигания в него набивалась медная окалина. Поэтому, пока одна партия песка прожаривалась, другая — просеивалась. Для этого в углах стояли грохоты и рабочие, в клубах пыли и мелкой медной окалины, смешанной с нефтяным дымом и копотью, кидали на них песок заступами.

Работёнка, прямо скажу, была «такая», рабочие носили защитные очки, и всё-таки глаза у всех были воспалённые и красные. Чтобы не задохнуться, они наматывали вокруг нижней части лица примитивный противогаз — полотенце, пропитанное водкой. Поэтому они всегда были обалдевшие, что и требовалось, так как, говорили они, выдержать эту работу с ясной головой невозможно. Вид у них был такой измождённый, что, я думаю, год работы вполне гарантировал им если не туберкулёз, то уж по крайней мере силикоз. Вероятно, черти, которые топят в аду смоляные котлы, не согласились бы перейти в отжигалку, даже при переводе их на восьмичасовой рабочий день и даже при улучшенных условиях труда. Условия были, мягко выражаясь, дискомфортные.

В мои обязанности входило грохотать песок, засыпать его в мармины, открывать и закрывать крышки и т. д. Тяжёлой работой меня нельзя было удивить, но резко континентальный климат вышел мне боком. Я продержался положенные 10 дней и ушёл очень довольный тем, что не просился перевести меня раньше и тем, что отделался всего лишь радикулитом.

Следующим испытанием был сигарный цех. К курению он не имел никакого отношения. Сигарами назывались крутильные станки, имевшие форму сигар. Они были установлены в горизонтальном направлении и представляли собой толстые заострённые на конце стальные трубы метров двух с половиной длиной и сантиметров 25 в диаметре. В трубах были окна, сквозь окна виднелись семь бобин, на которых были намотаны килограммов по пять стальной проволоки. Катушки были так ловко подвешены, что, хотя они находились внутри сигары, они сохраняли своё положение, когда сигары вращались, и только покачивались. Проволоки со всех бобин проходили в отверстия в конце сигар. Вращаясь, сигары свивали проволоку в семижильный трос, которым крепились антенны радиостанций, нефтяные вышки, опоры электропередач.

Когда рабочий включал рубильник, сигара начинала раскручиваться, сперва с солидным жужжанием шмеля, постепенно повышая тон, переходила на комариный писк и, наконец, затихала просто потому, что ухо уже не воспринимало сверхвысокой ноты. Боюсь соврать, но помнится, что она крутилась со скоростью две с половиной тысячи оборотов в минуту. При этом окна сигары сливались с каркасом и вся она превращалась в некое бесплотное видение, внутри которого висели на воздухе мерно покачивавшиеся стальные бобины.

Трос наматывался на барабан со скоростью сантиметров 30 в секунду. Если хоть на одной бобине кончалась или обрывалась проволока, на барабан шёл брак. Заметишь обрыв через пять секунд, изволь размотать барабан на полтора метра троса и вручную доматывать чертовски упругую недостающую жилу. Её надо было пальцами вдавить в ручей, раздвигая скрутившегося змия и потом спаять серебром на газовой горелке с оборванным концом, да так, чтобы на тросе в этом месте не было заметно почти никакой выпуклости. К этому остаётся добавить, что сигары стояли рядами в метре одна от другой, что на них не было никаких ограждений. И если б рабочий, мечась в узком проходе, упал бы на свою сигару или на соседнюю, вращавшуюся у него за спиной, смерть ему или, по крайней мере, увечье, были бы обеспечены.

Мы пришли в цех втроём: студент старших курсов Абрам Шуляк, удивительно работящий и хозяйственный мужик, Юра Зайченко, отчаянный парнишка с моего курса, про которого я только и знал, что он очень курнос, и я. Шуляк принялся тщательно изучать станок, отвинтил и привинтил все болтики, подтянул все барашки, проверил все пружинки. Так же старательно он проверил щиток, барабан, набил в барабан штауферы. На всё это он потратил полдня, но зато, когда включил сигару, работа у него сразу пошла. Мы с Юрой решили не терять времени, взялись за дело, но быстро упустили оборвавшиеся концы, с пайкой мучились по два часа на каждой, подкручивая трос, изломали все руки и к концу дня убедились, что сделали меньше Шуляка. В среднем за первый табель мы выработали по 70 % нормы, Шуляк — 85 %. Голиневич ругался — Институту убыток, перевод из кассы завода вышел не полноценный. Рабочие над нами потешались: - Что, студентики, видно, слабо интеллигенции за рабочим классом тянуться? Тут надо потомственным классом быть, пролетариатом, чтобы норму вырабатывать.

Ох, и раззадорили же они нас! Мы пересмотрели свои установки. Я подсчитал узлы и детали станка, за которыми я должен всё время следить, оказалось — 35! Причём на каждую я должен был взглянуть не реже двух раз в минуту. Я составил себе наиболее рациональный маршрут, по которому должен был пробегать глазами каждые 30 секунд. За смену мне следовало проделать его, за вычетом времени на перезарядку бобин и барабанов, раз 800. До тонкости я рассчитал все движения на заправку, на пайку концов. Уставал до боли в голове от напряжённого внимания, от истошного воя запускаемых сигар, чувствовал себя вечером как сенник, из которого вытряхнули солому.

Но на второй табель мы норму выполнили. А на третий день у нас было 120 %. Мастер не мог надивиться и нахвалиться. Но на четвёртый перевыполнять не пришлось. Потомственные пролетарии дождались нас при выходе из проходной и весьма красноречиво дали понять, что сделают из нас отбивную котлету, если мы ещё хоть раз, хоть на один процент перевыполним норму. Мы посовещались: «Как быть? Работать хуже наших возможностей, тянуть резину?» Мы считали это позорным, неприемлемым. Работать в полную силу, несмотря на угрозы? Но если в кабельном цеху нас могли обрызгать расплавленным свинцом или канифолью, то здесь легко могли подтолкнуть на вращающуюся сигару. На это нашего героизма не хватало. Мы понимали, что рабочий класс грудью встаёт на защиту своих классовых интересов, и… попросили перевести нас в другой цех.

Результатом я был доволен. Во-первых, я впервые научился самостоятельно управлять станком, во-вторых, приобрёл двух хороших товарищей.

Меня перебросили в цех, который среди студентов был известен как «соплемотальный». Там просто с мотков перематывали на бобины очень тонкую медную проволоку. Проволока шла для радиосхем, а перематывалась на предмет последующего покрытия эмалью. Дело было бы плёвое, если бы проволока была видимая. Но когда шла, например, она сечением 0,1 миллиметра, то её положительно нельзя было узреть простым глазом. Мы так располагали лампы, чтобы проволока поблескивала, отсвечивала, тогда её можно было разглядеть. На станки одновременно наматывалось 15 бобин, так что зевать всё-таки не приходилось. Напряжение было много меньше, чем в сигарном цеху, но глаза сильно уставали от поиска в пространстве слабых отблесков нашего «рабочего тела».

Были на БКЗ и другие цеха, в которых мы не работали, но из любопытства заглядывали. Интересен нам был алмазный цех. В нём сверлили алмазные фильеры (глазки). Чем их сверлить, уму непостижимо, ведь алмаз самый твёрдый материал. Однако ухитрялись. Тонюсенькую проволочку из сверхтвёрдого сплава вращали в миниатюрном станочке так быстро, что она делалась как бы твёрже алмаза. На ходу её заставляли вибрировать в осевом направлении, так что она на долю секунды клевала алмаз и сейчас же отскакивала. Так, за несколько часов в алмазе проклёвывался глазок нужного диаметра.

В волочильном цеху фильеры собирали в волочильные доски и таскали через них медную проволоку взад-назад. Проволока становилась с каждым проходом всё тоньше и длиннее, пока не превращалась в такие ниточки, которые и поступали дольше в соплемотальный цех.

Срок нашей практики на БКЗ подходил к концу. Надо было переходить на другой завод. Но накануне случилось происшествие, которое чуть не перечеркнуло всю нашу беспорядочную, с точки зрения администрации, службу. Голиневич увлёкся радиолюбительством и размышлял, где бы ему достать антенну. Он решил, что самый надёжный способ — спереть на заводе. С этой целью он обмотал себе живот тридцатью метрами отличного медного канатика, сверху надел куртку и бодро зашагал к проходной. Он знал, что его как старосту практикантов (комсостав всё-таки) обыскивать не будут. Перед выходом он встретил приятеля, заболтался, закрутился и совсем забыл о канатике. Он благополучно прошёл проходную, вышел на улицу и вдруг споткнулся, словно на него накинули лассо. Обернулся и обмер. За ним тащился размотавшийся на несколько метров канатик. Валившие из проходной рабочие заметили хвост за Голиневичем ещё в проходной, но не выдали его, а сторож прозевал. Зато как только Голиневич вышел, они со смехом наступили на конец. Если б кто-нибудь «стукнул», в лучшем случае всех практикантов погнали бы с завода. А Голиневича, вероятно, и из Института. Я всегда думал, что зря такого легкомысленного парня назначили старостой. Вот уж оправдал своё назначение!

В четвёртый раз за пребывание на БКЗ я столкнулся с моралью членов рабочего класса. Они никогда бы не выдали человека, укравшего казённую вещь. Наверно, потому, что мало у кого из них рыльце не было в пушку. Но они дружно и грудью стояли за свои интересы.
Tags: 20-е, 30-е, жизненные практики СССР, инженеры; СССР, мемуары; СССР
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment