jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Category:

пианист Андрей Гаврилов. Из книги " Чайник , Фира и Андрей "

Осенью 1973 года я начал подумывать о конкурсе Чайковского 1978. Надеялся к тому времени повзрослеть и существенно усилить игру. В первый год моего студенчества я еще иногда в классики играл. Мама кричала мне из окна восьмого этажа: «Андрейка, домо-ой!» Как-то раз в декабре я гонял шайбу на новом льду нашей дворовой площадки. Мама позвала меня домой. Но таким странным голосом, что я сразу понял – случилось что-то важное. Взлетел на восьмой этаж. Побледневшая мама стояла с телефонной трубкой и шептала: «Министр культуры, министр культуры!» Я взял трубку. Какой-то вежливый голос поведал мне, что сейчас со мной будет говорить министр культуры СССР, Екатерина Алексеевна Фурцева. Ого-го! Разговор был короткий.

– Андрей, есть мнение, что Вам необходимо принять участие в конкурсе Чайковского следующего года в составе советской команды. Как Вы к этому относитесь? Молнией проскочила мысль – все, моей студенческой жизни конец, так и не успел пожить в свое удовольствие.– Положительно! – Ну и прекрасно, – закончила министр и повесила трубку.

В январе 1974 года мне пришлось заполнить анкеты участника, написать автобиографию. Похвалиться я мог тогда только одиннадцатью классами в ЦМШ и участием в финале всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей в Минске. Я не понимал, зачем те, наверху, решили послать меня на верную смерть. Это было жестоко, отправлять новичка на конкурс, где только из десяти советских кандидатов шестеро – лауреаты крупнейших международных конкурсов. В музыкальном сражении с этими опытными бойцами, некоторые из которых были к тому же на восемь лет меня старше, у меня просто не было шансов. Кроме того, за ними стояли их влиятельные профессора, почти все члены жюри конкурса и такие знаменитости, как Зак, Флиер, Малинин, Башкиров. Я чувствовал себя, как муравей, на которого медленно ползет асфальтовый каток. Кроме катастрофы мне этот конкурс ничего не сулил. Я готовился к тому, что получу летом пожизненный статус неудачника конкурса Чайковского.

С февраля меня освободили от занятий в консерватории. До начала конкурса оставалось три месяца. Несмотря ни на что, я начал серьезно готовиться. Помирать – так с музыкой! В марте нам раздали ноты обязательного современного произведения (для второго тура), которое специально к конкурсу написал талантливый композитор Александр Пирумов. Это было весьма трудное токкатное произведение, написанное современной композиторской техникой. Играть его участники могли и по нотам, но нам, «советским орлам», полагалось играть наизусть. Позже мне выпала честь исполнить это произведение в присутствии автора. Пирумов остался моим исполнением доволен, даже, кажется, не сделал ни одного замечания. Это заставило меня поверить в свои силы.

Министерство культуры сделало всем участникам конкурса роскошный подарок – всех нас отправили в Дом отдыха композиторов в Рузе. Каждому предоставили отдельный коттедж с хорошим инструментом. Мне достался Стэйнвей! Какое удовольствие – работать в «собственном» подмосковном доме! День и ночь. И заботиться о пропитании не надо – нас кормили бесплатно в столовой Дома композиторов. Многие участники приехали с родителями. Я работал и отдыхал с мамой. Отношения между участниками сложились хорошие, дружеские. Как будто нам не предстояло конкурировать.

Мы играли друг другу, показывали как продвигается произведение «обязательной программы». Чем-то все эти музыкальные конкурсы напоминают состязания фигуристов. Наши этюды по степени трудности никак не уступали прыжкам на льду. Первый тур – обязательная программа, второй – произвольная, финал с оркестром – что-то вроде заключительного шоу. И показательные выступления на стадионе в Лужниках! Чем ближе я узнавал своего друга, тем больше мне хотелось, чтобы Юра выиграл конкурс. Себя победителем я и во сне не видел! Вся наша «олимпийская деревня» трудилась не покладая рук, мы взрослели не по дням, а по часам, становились, не замечая этого, настоящими музыкантами. Думали и жили музыкой, дышали ей, забыв о том, что существует другой мир! Счастливое время!

Наконец, состоялось торжественное открытие конкурса Чайковского 1974 года в Москве, на улице Герцена, 13. На душе у меня было – «торжественно и чудно». Подошел день жеребьевки. Нам тогда казалось, что не только наша музыкальная карьера, но вообще вся наша жизнь висит на волоске. Тянули мы «фантики» с номерами. От того, каким номером ты будешь выступать, зависели стратегия и тактика конкурсанта. Все боялись вытащить первый номер. Потому что вначале нет ориентира, стандарта, нет планки. Даже если ты сыграешь, как Бог, за тобой пройдут за три недели еще пара сотен пианистов – и застучат все в памяти жюри и публики. Вытянувший этот ужасный номер, становился знаменитостью на час. Все его обсуждают, сочувствуют, шутят, подбадривают. А в конце тура забывают, как собственно отыграл этот… Как его…

Малый зал консерватории. Участников вызывают на сцену по алфавиту. У всех дрожат руки, в висках пульсирует кровь, в ушах звон. Слава Богу, моя фамилия не на «А»! Кто-то вытянул первый номер. Оставшиеся вздыхают с облегчением. Подходит моя очередь – тяну, раскрываю фантик. Девятый! Не знаю, радоваться или нет. Хотел подальше номерок…Малый зал консерватории. Участников вызывают на сцену по алфавиту. У всех дрожат руки, в висках пульсирует кровь, в ушах звон.

К первому туру конкурса я готов. Отстреляюсь на первом, останется достаточно времени для подготовки ко второму туру! До меня уже выступят восемь человек, в том числе и главный претендент на победу – Дмитрий Алексеев, самый опытный и взрослый. Недостаток дальних номеров в том, что слушатели и жюри уже устали, и времени перед вторым туром будет в обрез. Так что, да здравствует девятый номер!



Первый тур. Играю легко, лечу, как на крыльях. Терять-то нечего! Резвлюсь на «техническом экзамене» в Большом Зале консерватории. О конкурсе и жюри и не думаю! Это заметил Флиер и подпустил желчно: «Гаврилов играет поверх голов жюри!» Хотел сказать гадость, а сделал комплимент! А мой профессор Наумов – доволен, улыбается, хвалит. Сразу после выступления идем с ним в знаменитый нейгаузовский класс готовиться ко второму туру.

Мы с Наумовым пахали вместе с утра и до поздней ночи. Лев Николаевич помолодел, повеселел, гонял меня нещадно по всей программе. Если мне что-то не удавалось, говорил: «Иди, погуляй полчасика на улице, делай что хочешь, я буду ждать тебя тут». Я валился с ног, а Наумов и виду не показывал, что устал. Незаметно пролетел первый тур, на котором все советские сыграли ожидаемо, то есть выполнили задачи, поставленные перед ними профессорами. Заговорили о том, кто и каким номером прошел во второй тур. Первый – Станислав Иголинский. Замечательный, но слишком интровертный для публичных соревнований, музыкант из Ленинграда. Второй – Гаврилов. Когда мы с Наумовым об этом услышали – пошли тут же к нему домой на улицу Чехова и выпили бутылку коньяка. Третий – Юрий Егоров. Что любопытно – Алексеев, которого до конкурса единогласно прочили на первое место, не вошел даже в пятерку лучших!

Начался второй тур. Каждый конкурсант должен был исполнить три крупных произведения высшей сложности, не считая одной из прелюдий и фуг Шостаковича и произведения ХХ века композитора из страны, которую представляешь (у меня был Прокофьев). Кроме того было еще и обязательное конкурсное произведение, за которое полагался специальный приз.

Программу второго тура я играл с еще большим воодушевлением. Мне все казалось веселой и опасной игрой. Все волновались, переживали, а я был спокоен и по-прежнему резвился в свое удовольствие. Во время моего выступления зал трижды нарушал правила конкурса и аплодировал. Шквал оваций вдохновил меня, и я набросился на второе, а потом и на третье произведение, как мужественный солдат набрасывается на врага, в веселье и безрассудной отваге. У меня кружилась голова, и мне казалось, что с каждым аккордом я получаю от рояля, от музыки и от публики неведомую силу.

У моих конкурентов начались сбои. Их терзало чувство ответственности. Они боялись «не оправдать надежд». Мой Левушка Наумов не давал мне понять, что что-то от меня ожидает – он был сама скромность и тактичность. Но когда я сидел за роялем, мне казалось, что и он, во мне, участвует в сражении. После моего выступления во втором туре мы с Левушкой опять пили коньяк. Ждать информации о том, кто как закончил второй тур, пришлось чуть ли не две недели.

Наконец, второй тур закончился. Между тем мою игру похвалил в прессе композитор Пирумов, написал, что его произведение лучше всех сыграл Гаврилов. Но приз вручили американцу Дэвиду Лайвли, который поначалу подавался прессой как лидер американской «сборной» и претендент на победу в конкурсе, однако с трудом прошел на третий тур, не попав в число награжденных (наградами отмечаются 8 человек из 12 финалистов) и получил от жюри утешительный приз. Он действительно был замечательный пианист, но остался даже без почетного диплома из-за необыкновенно высокого уровня того конкурса, в котором участвовали многие нынешние суперзвезды. Например, Андраш Шифф, сегодня пианист мирового уровня, был лишь четвертым.

Поползли слухи. Как я и ожидал, первым номером на третий тур прошел Юра Егоров, второй номер достался мне, но мне пришлось разделить его с великолепным пианистом Мюнг ван Чунгом, представителем огромного клана музыкантов из Америки. Мы оба прошли вторыми – с одинаковым количеством голосов-очков. Сейчас Мюнг ван Чунг – один из лучших дирижеров мира. Третьим стал Станислав Иголинский. Алексеев явно потерял шансы на победу.

В третьем туре у меня начали пошаливать нервы. Левушка мой посерьезнел, а я стал курить по две пачки сигарет в день. Вот сидим мы с ним и играем. До изнеможения. Почти падаем. Лева срывается – кричит на меня. Заслуженно. Ну, не готовился я на третий тур! Не думал, что пройду. Текст третьего концерта Рахманинова почти совсем забыл.

Упорный Наумов сидел со мной в классе Нейгауза и долбил со мной текст по страницам. Дня за четыре мы восстановили текст, проехали все подводные камни этого трудного концерта. Выступления на первых двух турах не прошли для меня бесследно, я чувствовал себя усталой и побитой собакой.

Алексеев стоял первым номером, я – вторым. У него опять поднялось давление, и была подана заявка на перенос его выступления в конец, но тут председатель жюри впервые проявил принципиальность: «Болен? Пусть идет домой и лечится!» Пришлось Алексееву играть передо мной. Жюри прослушивало по два финалиста в день. Алексеев сыграл неплохо, но его уже скинули со счетов! А у меня Чайковский летал под руками! После первой части – аплодисменты! После окончания концерта все встали! Неслыханно! Выбегаю на пять минут. Меня обнимают мои однокурсники. Лева Амбарцумян льет мне в глотку апельсиновый сок из банки.

Выхожу, как бык на корриду, играть третий концерт Рахманинова. Отыграл первую часть, вторую. Замечаю у некоторых слезы на глазах. Финал. Последняя страница концерта-гиганта. Любимая аккордовая кульминация без конца и края в унисон с оркестром. Только много лет спустя я научился контролировать оркестр в этой кульминации, плавающей то вперед, то назад, и переходящей в какой-то рык. Из-за аберрации звука оркестр звучит, то как взбесившийся орган, то как не прекращающийся космический взрыв. Тогда я играл этот концерт третий раз в жизни. Упоенно запрокинул голову в победном экстазе… и ушел от оркестра такта на четыре вперед. Когда я это понял, было уже поздно. Мне ничего не оставалось делать, как сидеть и ждать, когда оркестровая махина подползет, как танковая дивизия, ко мне в окоп. Я скинул руки с клавиатуры. Ошибка! Оркестранты увидели этот жест и начали рассыпаться. Спас всех нас от провала герой-валторнист – он так громко заиграл свое соло, что мы вышли из замешательства и доиграли коду. За несколько метров до финиша я упал и еле дополз до конца концерта.

Левушка вышел на сцену, обнял меня и прошептал: «Ты держал золотую медаль в руках до последней минуты и упустил». Мы пошли пить коньяк. На лестничной площадке артистического выхода Большого Зала ко мне кинулся вдруг маленький человечек и попытался задушить меня в объятьях. Это был замзавотдела ЦК по культуре, Варданян. Я его пару раз видел на каких-то заседаниях. Будь я поопытней, понял бы знак – так, просто, люди из ЦК музыкантов на руках не носят. Мы с Левой пили все оставшиеся пять дней конкурса. Не были свидетелями ужасного провала Юрочки Егорова, только в последний день мы явились к началу заседания жюри в Малом Зале консерватории. Тысячи людей заполонили тогда улицу Герцена – от Манежа до Никитских ворот. Для участников и корреспондентов в фойе был организован «русский чай». Пирожные, бутерброды с икрой.

Время приближалось к двум ночи, а жюри все заседало. Я курил свою сотую сигарету. Тут трогает меня кто-то за плечо. Знакомый корреспондент из «Московского комсомольца».– Напиши, что ты сейчас чувствуешь! И сует мне в руки лист бумаги. Пишу: «Я счастлив, что мне удалось пройти на третий тур, среди таких замечательных исполни…» Тут другой корреспондент, спецкор «Известий», бьет меня по плечу…– Что ты пишешь? Ты же золотую медаль выиграл! Победил! Единолично!
У меня сердце провалилось куда-то, потом обратно в грудь прыгнуло. В лицо мне ударил слепящий галогеновый свет, на меня надвинулась телекамера NBC. Как будто с другой планеты, я услышал голоса. – Мы берем интервью у победителя пятого конкурса Чайковского Андрея Гаврилова. Андрей, что Вы можете сказать в эту волнующую минуту? Что Вы чувствуете? Я безмолствовал, как народ в «Борисе Годунове».

На следующий день после оглашения результатов конкурса мы с Юрой пошли вместе в кассу консерватории получить наши премии. Студенты, стоящие в то время в кассе за стипендией, заволновались, испугались, что из-за наших тысяч им не хватит денег. Наша веселая кассирша Галя их успокоила: «Для этих, с конкурса, инкассаторы специально деньги привезли, не бойтесь, ребята, всем хватит!» Мы получили свои тысячи и побежали в магазин «Свет». Я хотел осуществить мою давнишнюю мечту – купить маме стиральную машину. Моя мать стирала белье на стиральной доске. От этого у нее постоянно болели руки… ... тогда начали выпускать «полуавтоматическую» стиральную машину «Эврика». Я заглядывался на нее уже полгода…

Мы с Юрой вошли в магазин, как короли, оформили покупку, подняли машину нашими крепкими пианистическими руками и потащили ее на Никитский бульвар. Мама открыла дверь, увидела двух, заливающихся счастливым смехом, победителей конкурса Чайковского, заохала, принялась нас обнимать…«Эврика» воцарилась в ванной. Мама накрыла на стол…

На пятый или шестой день отдыха валялись мы с Левоном на черноморской галечке, наслаждались благодатным морским воздухом и утренним солнышком. Подходит к нам моя взволнованная мама и подает мне срочную телеграмму. – Товарищу Гаврилову. Срочно. Вам предлагается вылететь на фестиваль в Зальцбург с концертом – на замену заболевшего Святослава Рихтера. Мы с мамой вылетели в Москву первым самолетом.

До концерта оставалось десять дней. За это время надо было пройти штук пять «выездных» комиссий, раздобыть концертную одежду, оформить заграничный паспорт, вступить в комсомол и подготовиться к концерту. Я бегал по инстанциям, как заяц. Заполнял анкеты, сдавал фотографии и паспорт. Меня вызывали на очередную комиссию в райкоме. Там я беседовал с престарелыми проверятелями. Они проверяли меня на лояльность советской власти, на идеологическую чистоту и моральную устойчивость. Их вопросы были тупыми и предсказуемыми. Комсомол, видимо, по указанию сверху, пошел мне навстречу. Мне просто выдали членский билет. Восемнадцатилетний студент – не член комсомола – мог поехать тогда на Запад, только если он был евреем, и только в один конец. Я же хотел вернуться на родину.

Самой большой проблемой оказался фрак. Сшить эту шикарную, недоступную и чуждую советскому человеку одежду в Москве 1974 года, да еще и за неделю, было невозможно. Пришлось собирать фрак по частям. Один знакомый артист одолжил мне бабочку. Другой – фрачный пиджак. Манишку и жилет мне выдали в Большом театре. Лакированные черные туфли у меня были. Оставались – брюки. В костюмерной Большого фрачные брюки моего размера были широки, как шаровары турецкого султана. Вдоволь похохотав на примерке в костюмерной, я ушел оттуда без штанов. Кинулся в московские пошивочные мастерские. Не сразу, но нашел одну сердобольную даму, согласившуюся за особую плату сшить мне фрачные брюки за день.

Дело осталось за малым – подготовиться к важнейшему в моей жизни концерту за два дня. Я скрипел зубами от напряжения и занимался отчаянно. Обезумевшие соседи лупили тяжелыми металлическими предметами по трубам отопления.

..Зал и инструмент мне понравились. Я начал судорожно проигрывать мою вечернюю программу. Времени на настоящую подготовку у меня не было. Многое было откровенно недоделано. Я сильно волновался. А к вечеру и вовсе запаниковал. Ведь за три дня, как ни старайся, в хорошую форму не войдешь. Даже если ты опытный концертант. А я тогда никаким концертантом не был. Я был студентом первого курса, который конкурс выиграл. Вышел я на сцену в своем составном советском фраке. Глянул в зал и обомлел.

Какая публика! Блеск! Сливки! Шарм! Инопланетяне! Мираж! Голливуд! В первом ряду сидел сам Майкл Йорк – Тибальд из любимого фильма Дзефирелли «Ромео и Джульетта». Мужчины – в великолепных смокингах, с белоснежными рубашками, с бабочками и платиновыми запонками, дамы – в изумительных вечерних платьях, с драгоценными камнями на шее, величиной с подвески на хрустальных люстрах. Все сверкает, волнуется и благоухает, как шампанское в бокале! Я был ошеломлен, потерял чувство реальности. Как во сне подплыл к роялю и заиграл. Боже! Это мой последний концерт перед неминуемой смертью и вечным позором!

И сейчас, через тридцать шесть лет, я не понимаю, почему публика так экстатически восторженно отнеслась к моему выступлению. Секрет моего необычного успеха в Зальцбурге, может быть, заключался именно в моем полном отчаянии. Мне пришлось тогда пройти «сквозь ужас и смерть». К свету, радости и жизни. И публика прошла этот путь вместе со мной. И это привело знатоков, не привыкших к подобным штучкам, в экстаз. Разряженные, избалованные люди пришли на фортепианный концерт, а попали на какую-то корриду...

Все перед мной плыло. Качалось в пестром грохочущем мареве. В сонате Гайдна я несколько раз ошибся. Потом отыгрался на «Скарбо» Равеля. Мой Скарбо крутился и вертелся в жутких темпах со страшной динамикой и действительно напугал всех, как и положено нечистой силе. Зал наградил меня громом рукоплесканий, и я неожиданно для себя самого начал исполнять бисы. Самые трудные этюды Листа, в совершенно неисполнимых темпах. Я был страшно недоволен собой и очень хотел исправиться. Бисы в конце первого отделения – это против всех концертных правил. Публика ревела от восторга. Я вовлек ее в музыкальный бой не на жизнь, а на смерть.

Быстро пролетел перерыв. Я начал второе, виртуозное, отделение. Я почувствовал, что перешагнул через какой-то барьер, что у меня начало получаться. В каких-то бешеных темпах. Когда я достиг коды «Исламея», имитирующей космическую лезгинку, и увеличил скорость (обычно там все темп убавляют из-за немыслимых скачков в обеих руках), мне показалось, что рояль запылал.

Овация. Бисы. Цирковые номера Паганини-Листа, сухая ударность и холодное бешенство молодого Прокофьева. Я играл все, что знал. И я, и публика как будто потеряли вес и парили в Музыке, перенесясь в Пространство Высшей Жизни. Я испугался, что не смогу сам вернуться и вернуть публику в зал. Закончилось мое выступление так: публика ворвалась на сцену, подняла меня на руки и отнесла в артистическую. В артистической царил хаос. Шум, гам, поклонники и поклонницы, бешеные лица музыкальных агентов! СЕНСАЦИЯ!

Ночь я провел с Татьяной и Виленом. Мы убежали от поклонниц и агентов, побродили по городу, зашли в кабаре со стриптизом, пили шампанское (угощал Вилен-Владлен). А утром улетели в Москву. На прощание Таня вдруг сказала: «А Вилен-то наш, ОТТУДА!» Я посмотрел на нее недоверчиво. Она поняла мой взгляд и спросила кокетливо: «А ты небось подумал, что я тоже ОТТУДА?» – Я и сейчас так думаю, – сказал я. Таня рассмеялась и сказала: «Ах ты негодяй!» Мы расстались и больше никогда никуда вместе не ездили. Думаю, если бы я тогда в Зальцбурге сбежал, – Владлен бы меня нашел и пристрелил (или в Зальцахе бы утопил). А Татьяна ему бы помогала. А тельняшка его была чем-то вроде метлы или собачьей головы, притороченной к седлу опричника.
****
..Это были самые смешные концерты в моей жизни. Я их вспоминаю, когда мне грустно. Участвовать мне в них пришлось раз тридцать в незабвенные годы «дорохих наших сосисок сраных». Концерты эти проходили всегда по одной и той же обкатанной и проверенной схеме, несмотря на то, что ставили их разные режиссеры. Торжественно и чинно входило в свою ложу Политбюро. Все, хлопая, вставали, начинались «бурные и продолжительные аплодисменты». Когда Леня переставал сдвигать, как тюлень ласты, свои ладоши – публика садилась. Диктор заклинал металлическим и грозным голосом «все радио и телестанции Советского Союза» и интервидение, по которым, якобы, шла «прямая» трансляция концерта. На самом деле трансляция запаздывала минут на пятнадцать. За это время можно было отредактировать запись в случае, если произойдет накладка.

Открывается занавес, и на заднике сцены начинает «полоскаться» то, чему в этот день полоскаться положено. На день рождения Ильича – полощется его опостылевшая всем героическая физиономия. Хор тоскливо тянет «Песню о Ленине». Перед знаменем стоит его гипсовая башка, размером чуть не со статую свободы. Огромная лобная кость головы Ильича опровергает самим своим существованием все теории краниологов. Я всегда с ужасом думал, что будет, если проклятая черепушка свалится? Меня успокоили знатоки – рассказали, что башка пустая, даже и не гипсовая, а раскрашенная под гипс, из пенопласта.

На торжественных концертах, посвященных первому в мире государству рабочих и крестьян, полощется кровавое знамя и звучит песня о СССР: сивый мерин-певец или хор сивых меринов, грозно набычившись, сурово поет патриотическую белиберду, в которую никто не верит и которую никто не слушает. На революционных праздниках – полощется революционное знамя; и певцы, и хор с исступленно верными партии кувшинными рылами поют еще более сурово и грозно песню о ВОСРе (о Великой Октябрьской Социалистической Революции).

После полоскательного и свирепого открытия следовал обычно лирический номер. Для контраста. Либо Ниловна ласково порычит что-то про родину, либо выйдет какой-нибудь огромный толстяк (например, Булат Минжилкиев) и споет «Русское поле». Когда этот киргизский Пантагрюэль проникновенно заканчивал песню словами «Здравствуй, русское поле, я твой то-о-о-нкий колосок», мы, артисты за сценой, валились на пол от хохота. А дальше номера бежали подряд, один за другим, как вагоны длинного товарняка. Кремлевское сквозное действие – на прострел слабых душ, разомлевших перед телеэкранами строителей коммунизма, участников битвы за урожай, воинов-интернационалистов и бойцов невидимого фронта.

«Нормальные люди» на этих концертах выступали редко. Исключениями были, пожалуй, только артисты балета. Я наслаждался искусством Володи Васильева и Кати Максимовой и с удовольствием болтал с ними в паузах бесконечно длящихся репетиций. С певцами и певицами общаться было невозможно. Они так напрягались и надувались от «важности задачи и момента», так истово демонстрировали преданность коммунистической партии, что начисто теряли мозги и человечность. На менее серьезных концертах режиссеры «опускались» до Хазанова, один раз даже Пугачеву зазвали – помучили ее всласть на репетициях, а перед концертом все-таки выкинули. Так и не осмелились нарушить фараонские традиции.

На репетициях всем заправлял назначенный режиссер, а на прогоне (генеральной репетиции) сидели уже надзиратели из ЦК КПСС и обязательно – какой-нибудь из замов министра культуры. Эти люди любили делать артистам замечания. Особенно отличался Кухарский, не упускавший случая продемонстрировать свое величие и унизить артиста. Замечания, впрочем, делались обычно рядовым участникам – аккомпаниаторам, членам танцевальных или певческих ансамблей, хормейстерам. Солистов, как правило, не трогали. Потому что солист, в ответ на замечание, мог запросто уехать домой. Торжественные концерты не приносили никаких дивидендов. Они были официальным признанием статуса артиста и только. Выклянчить что-либо для себя там было невозможно.

Вот идет обычная репетиция. Ниловна глухо рокочет что-то патриотическое под аккомпанемент скромнейшего пианиста, хорошего мастера. Кухарский пытается судить и рядить. – Стоп! Вы вступление плохо сыграли! Вы что, дома вообще в ноты не смотрели, идите и учите, марш! За сценой в это время – вавилонское столпотворение! На такое количество участников помещение явно не рассчитано. Одних ансамблей с нимфетками – два или три, каждый по пятьдесят человек! А еще — оркестры симфонические, духовые, сводные и военные хоры, ансамбли «писка и тряски», кордебалет. Вентиляция не справляется. Духота.

Стоим мы с Володей Васильевым, болтаем за кулисой, откуда он должен Спартаком выскочить. Скоро его выход. Оркестр играет вступление, Володя расслаблен. Спрашиваю его: «Как это тебе удается так ловко на руку балерину поймать, ведь она на тебя с полутораметровой высоты сигает? А потом ты ее таскаешь на вытянутой руке, а она в шпагате сидит и ручками поводит!» – Техника, – лениво отвечает Володя, – аппликатура, пальцевые приемчики всякие для страховки, вот они и сидят как влитые.

Еще не успеваю засмеяться, а он уже мышцы напружинил и выскочил каким-то волшебным, стремящимся вверх волчком, а затем еще вырос, вытянулся, прыгнул, застрял в воздухе, полетал, мягко приземлился и опять взлетел. И парит, парит, как демон. Гений. За долю секунды перевоплотился в хачатуряновского Спартака. И вот он уже там, в древнем Риме, летает и царствует на арене. И мы, зрители, вместе с ним. Закончив номер, Володя подходит ко мне, едва переводя дух от бешеных прыжков, мы продолжаем шутить.

Вот побежали на сцену беспомощные нимфетки в белых колготках. Во что они наряжены и что у них в руках – зависит от темы концерта. Октябрята, демонстрирующие трогательную радость потому, что их вырастил дедушка Ленин, – в коротеньких школьных платьицах. Если концерт посвящен Союзу республик свободных, то нимфетки выбегают как бы в национальных костюмах, зачастую тоже длиною только до бедрышек, а под ними узбекские шароварчики. Разумеется, полупрозрачные.

Для тех членов Политбюро, которые любят девочек покрупней и постарше, танцует ансамбль «Школьные годы». Там старшеклассницы в широких юбочках кружатся так, что трусики и то, что под трусиками, прекрасно видно. Загляденье для советских фараонов и их челяди! Ну, а для совсем уж «нормальных мужиков» – вдосталь попляшут спелые девки из краснознаменного какого-нибудь ансамбля песни и пляски. Эти будут, не стесняясь, задирать военные юбки до трусов и лихо отдаваться в танце. Согреют сердца партийным бонзам и их самые дорогие, совсем уже китчевые, «народные коллективы». Бравые «а-ну-ка-парни» будут вышагивать страусиными шажками, вытягивая ножки в сапожках и имитируя деревенскую удаль. Прошлись бы они так по настоящей среднерусской деревне – мужики бы животы от смеха надорвали, а потом – колами по хребтам. «А ну-ка-девушки» пойдут лебедушками, неестественно, как бы «по-деревенски», не забывая, однако, периодически заголять ляжки и задницы. Ближе к концу выбегут веером на сцену счастливые моисеевцы. Это настоящие артисты, они точно знают, как и что, в каких пропорциях и темпах демонстрировать! Советский «Мулен Руж».

Выплывут громадными бюстами вперед «душевные» Людмила Зыкина и Ольга Воронец, обе в шикарных русских платках, сделанных в Италии. Разведут полные свои руки с подагрическими пальцами в бриллиантовых кольцах, и завоют дурными «народными» голосами, напоминающими пожарные сирены: «Я люблююю сваю зе-е-е-емлю-ю-ю, родныые кра-я-я-я-а-а-а-а…»

Если я не ошибаюсь, фортепьянные номера утвердились на этой ярмарке безвкусицы только после моей победы на конкурсе Чайковского. За то, что во мне не было ни еврейской, ни немецкой крови, меня особенно любили фараоны. Раз двадцать я сыграл финал первого концерта Чайковского. На глазах у изумленной публики медленно и значительно, как Садко, поднимался вместе с оркестром из-под земли… И чесал, как дьявол, бойкие веселые пассажи из украинского финала.

После того, как произошло нелепое покушение на Брежнева, артистов стали на сцену выпускать по паспортам. Поставили топтунов у входа в оркестровую яму и за кулисами на сцене. У солистов были свои комнаты, мы почти не страдали от этих новшеств, не то – бедные рабы, задействованные в массовых сценах. Им приходилось тащиться на сцену по подземным лабиринтам из общих, невыносимо душных помещений, либо с бесчисленных лестничных площадок, где их держали группами надсмотрщики-худруки, и по дороге несколько раз показывать гэбистам паспорта.

Иду я однажды к яме, пытаюсь в Чайковского перевоплотиться. В девятнадцатый раз. Слышу, как диктор объявляет торжественно: «А сейчас, в исполнении лауреата… и государственного симфонического оркестра под управлением народного…» И тут вдруг: «Стоп, товарищ, предъявите паспорт!» – Забыл в артистической! – Ну, и топай за ним! Бегу, задыхаясь, в безвоздушных подземельях Дворца Съездов. Добежал, схватил паспорт. Рванул назад, как Борзов на стометровке. А сцена уже неотвратимо едет вверх, осталась дырка в полметра. Прыгаю рыбкой, задеваю за что-то и рву брюки до пояса. Проскочил. Какая-то героиня с первого пульта первых скрипок (спасибо ей!) оценила моментально ситуацию, вынула из волос сто заколок и заколола мои тряпочки.

Еле успел в первый аккорд в си бемоль миноре въехать после вступления оркестра. Сыграли чисто, грянули на весь соцлагерь. Только после выступления осознал, что чудом избежал смерти на гильотине, и затрясся. Прыгнул бы менее удачно – разрезало бы меня сценой на две половинки, как сосиску. В конце концов, стало мне невмоготу Чайника тысячу раз играть. Спросил, можно ли финал второго концерта Рахманинова исполнить? Можно! Отлично. Крестьяне, депутаты и рабочие зверски хлопали «своему в доску, простому русскому парню Андрюхе», иногда вся наша оркестровая гвардия вылезала, как Китежград, из-под земли на бисы. В телевизионной трансляции это вырезалось.

Не только артисты были измучены бесчисленными репетициями, но и специфическая публика подобных мероприятий. Концерты начинались после многочасовых торжественных заседаний. Там люди от одной только речи генсека совели, костенели и отключались! Целая бригада звукорежиссеров вычищала все непристойные всхлипывания и рычание гакающего и шамкающего генерального секретаря... Вырезать-то они вырезали, а потом, чтобы поглумиться над стариком, склеивали в одну длинную ленту все чмоки и хрюки и прослушивали, гогоча до истерики в студиях Центрального телевидения и фирмы «Мелодия», которая выпускала пластинки с речами фараона.

Западные агенты прекрасно понимали мотивации советских культурных богдыханов. Знали, что в открытом бою их не победишь, и придумывали всякие хитрости. Например, приезжали в Москву по туристическим визам и искали частных встреч с артистами для обсуждения всевозможных проектов...

..Встреча закончилась, а уже через несколько дней Госконцерт известил меня об официальном приглашении на летний фестиваль в Хельсинки. Сеппо знал, как работать с советскими начальниками, и всегда добивался своего. Полагаю, он просто раздавал направо и налево дорогие подарки. Мой сезон 1975 года был скуден. Я дал сольные концерты в Ленинграде, Киеве и Москве и в этих же городах сыграл оркестровые концерты Чайковского, Рахманинова, Равеля и Прокофьева…Сеппо и в Хельсинки продолжал надо мной посмеиваться. На первом же торжественном обеде посадил меня рядом с китайцами. Между двумя китайскими гэбистами в жутких черных робах сидел в такой же робе прекрасный пианист Ли Минг Чанг. Тот самый, которому хунвейбины перебили пальцы на обеих руках (как и его блистательному коллеге Лю Ши Куню). Лицо Ли дергалось.

Карлсон сидел напротив и пристально на меня смотрел, иронически улыбаясь. И китайская и советская пропаганды дружно объявили историю о перебитых пальцах китайских пианистов Ли Минг Чанга и Лю Ши Куня, занявшего, кстати, третье место на первом конкурсе Чайковского, «вымыслом Запада». И в Московской консерватории нам внушали, что этого не было. Не так давно я встретился с Ли и спросил его об этом. Вместо ответа Ли молча поднял руки и показал мне искривленные, изуродованные изуверами пальцы и ладони…Сейчас Ли Минг Чанг – профессор по классу фортепиано в консерваториях Гонконга и Шанхая…

Сеппо подарил мне здоровенную, страниц на 600, переплетенную как книгу, копию с машинописного оригинала рукописи книги Соломона Волкова «Свидетельство» на русском языке с надписями фломастером на каждой странице: «Читал, Шостакович». Помню, проглотил ее за день. Сеппо говорил мне позже: «Это единственная хорошая книга Волкова. Остальные бесталанные, а эта гениальная, значит, подлинная». Прочитав книгу, я отнес ее Рихтеру.На следующий день Слава сказал мне: «ОН тут совершенно живой!» – А как же протесты семьи? Максим книгу не признал… Экспертизы… Ведь все в один голос заявили, что это фальшивка! – Мне все это не интересно. Экспертизы, реакция семьи. Это ОН, я его знал таким, он на каждой странице живой...
Tags: 70-е, культура, мемуары; СССР, музыка
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment