jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Categories:

Сергей Голицын: Записки уцелевшего, часть 1

..."...мы на Георгиевском жили как в оазисе, вроде жильцов дома Турбиных, только во много раз большем числе. Питались плохо, сидели зачастую без света, отец приносил свой скудный паек. Взрослые читали газеты, рассуждали, надеялись, молились, пользовались различными слухами — то обнадеживающими, то грозными. Дедушка писал свой дневник, старшие дети ходили в гимназию, меня и Машу учила тетя Саша, лакеи и горничные продолжали нас обслуживать.
А бабушка охала. Бедная, она постоянно охала, ничего не понимая, что творится вокруг. Ее угнетало постепенное исчезновение комфорта, растущие цены. Пейзажи Левитана и Поленова пришлось сменять на картошку
Травка подрастала. В саду я подбирал липовые семена, рвал липовые почки и ел их. Мы, дети, под водительством тети Саши и няни Трубецких Кристины ежедневно отправлялись в Морозовский сад и там детскими лопаточками выкапывали нежные розетки одуванчиков, а надевая перчатки, рвали молодую крапиву. Все это мы отдавали Михаилу Мироновичу, и он, поливая одуванчики уксусом, готовил салат, а из крапивы варил щи.

Первые два месяца нашей жизни в Богородицке были еще более тихим оазисом, чем наш особняк на Георгиевском. Раза два-три приходили к тете Вере служащие сахарного завода. Они говорили, что мы можем жить спокойно, так как находимся под их покровительством; они же нам подбрасывали продукты.Алексей был старше меня на три года. Я ходил за ним по пятам. Тетя Саша и Нясенька перестали на меня обращать внимание, и Алексей с друзьями-мальчишками принял меня в свою компанию. Я от них не отставал, бегал с ними на пруд купаться, вместе играли, копали в овраге пещеру, гоняли в футбол, где мне предоставлялась довольно пассивная роль бека, по-теперешнему, защитника. Мальчишки эти были дети бывшей многочисленной дворни Бобринских и дети духовенства. Их и называли по должностям и по сану родителей: Мишка-поп, Мишка-дьякон, Мишка-кучер и т. д.
...Увлеклись мы стрельбой из лука. В предыдущую зиму в оранжерее заморозили персиковые и абрикосовые деревья, которые проволочной решеткой отделялись один от другого. Мы выдергивали проволоку на тетиву, для луков вырезали молодые кленочки, а для наконечников стрел употребляли пули, которые тогда берегли чуть ли не в каждом доме. Но требовалось на костре вытопить из них свинец.

Старшие дети затеяли спектакли. Решили поставить сцены из «Ревизора», из «Горе от ума», из «Каменного гостя» Пушкина. Режиссером был дядя Владимир Трубецкой.
Сестра Соня играла Марью Антоновну и Лизу, Сонька Бобринская — Анну Андреевну и Софью, Алька Бобринская — дону Анну, Алексей — Молчалина. Сестра Лина выступала в мужских ролях и играла Чацкого и дон Гуана, Кирилл играл Хлестакова, Фамусова и Лепорелло. Владимир довольствовался молчаливой ролью Командора, стоявшего на столе, закутавшись в простыню. Я был очень горд, что и мне дали роль; я играл лакея Фамусова. Держа руки на животе и глупо улыбаясь, я выходил на авансцену и говорил: «К вам Александр Андреевич Чацкий». В графских сундуках хранилось неисчислимое количество одежды, чуть ли не с начала прошлого века, поэтому выбор для театральных костюмов был большой. Сцену устроили в зале, перегородив ее занавесом. Зрителей набралось много. Из города пришли врач Алексей Ипполитович Никольский со своей женой Юлией Львовной, княгиня Екатерина Адамовна Мышецкая, которую Вересаев в своих воспоминаниях вывел под именем Кати Конопацкой — его первой любви, явился бывший графский главный садовник Баранов с женой, пришли служащие сахарного завода, из Общины явились сестры милосердия. Зал был полон. Спектакль имел большой успех...

Не помню, какая недобрая весть пришла раньше — телеграмма из Москвы от моей матери или краткое, в пять строчек, сообщение в газете о расстреле в Екатеринбурге царя, его семьи, близких к нему людей — всего одиннадцати человек.
За несколько дней до этих двух вестей приехал из Москвы в отпуск мой отец. Он рассказывал такое, что реплики обоих моих громогласных и остроумных дядей за обеденным столом прекратились, а отец говорил, как всегда, спокойно и деловито.
Впечатление от гибели царя и его семьи было огромное. В церкви близ усадьбы отслужили панихиду. О такой же панихиде в селе Бёхове на Оке мне рассказывал впоследствии друг нашей семьи Д. В. Поленов, он говорил, что крестьяне тогда плакали. Да, наверное, по всей стране во многих церквах тайно и не очень тайно оплакивали мучеников.А я тайно плакал по вечерам в подушку. Тогда во многих домах, и городских и деревенских, висели цветные лубочные портреты царя, царицы, прелестных царевен в белых платьях, хорошенького мальчика в матроске. Наряду с иконами они служили украшением крестьянских изб. Миллионы мальчишек, и я в том числе, боготворили наследника, который был старше меня всего на четыре года. Ужас охватывал меня. Убийства на войне были мне понятны. Но как поднялась рука на милого мальчика, на юных красавиц?! Все вокруг — и молодые и старые — ужасались, негодовали, иные плакали.

...телеграмма от матери была такого содержания: «Брат Миша скончался приезжаю вторник». Телеграмму принесли, когда все мы сидели за столом. Дядя Лев Бобринский стоя прочел ее вслух. Сестра Лина с истерическим криком выбежала из-за стола. Остальные долго молчали. Кто-то высказал мнение — может быть, дядя Миша умер от какой-либо болезни. Но мы знали, что уже месяц он сидел в тюрьме, и догадывались, что конец его был иным.
Мой отец позвал Лину, Владимира, Соню и меня и сказал нам, что у нашей мама великое горе, чтобы мы, когда она приедет, были к ней внимательны и старались бы ее отвлечь от печальных мыслей.
Она приехала через несколько дней в черном платье, бирюза на ее брошке была замазана чернилами. Ходила она словно потерянная, за обедом ни с кем не разговаривала, с нами тоже молчала. Пойдешь к ней, она приласкает, обнимет, потом отпустит. И всё молча... И сколько ночей я тайно плакал в подушку о ней и о дяде Мише! Через год или через два она рассказала мне все как было.

Большое значение имели хлопоты. Надо было найти ход к какому-либо видному коммунисту и постараться убедить его в невиновности арестованного. И нередко благодаря своему авторитету этот коммунист, или хорошо знавший ходатая, либо самого арестованного, или только одним ухом слышавший о нем, снимал трубку — и вскоре заключенный выпускался на свободу. Таких коммунистов называли «ручными». «Пойди к ней, у нее есть ручной коммунист,— говорили о ком-то,— она тебе поможет».
Система хлопот действовала с начала революции до средины тридцатых годов. Но все это касалось арестованных более или менее невиновных. А с дядей Мишей дело обстояло иначе. Ведь с точки зрения Советской власти он был самый настоящий враг. И все-таки моя мать бросилась хлопотать. Тогда попасть на прием к высокому лицу было много проще, чем теперь. К Ленину, к Троцкому, к Свердлову мать все же не попала. Она была у Каменева, у Дзержинского, у его ближайших помощников — Петерса, Менжинского, была у Бонч-Бруевича. Сперва ходила с невестой дяди Миши княжной Марией Туркестановой, племянницей митрополита Трифона, которого впоследствии изобразил Корин на эскизе для своей так и не осуществленной картины. В чьем-то кабинете княжна упала в обморок, и моя мать стала ходить одна. Она рассказывала, с каким жутким огнем в глазах взглянул на нее Дзержинский, а про других говорила, что глаза у них были словно стеклянные, мимо смотрящие. И везде ей отвечали кратким и беспощадным «нет».

А все же нашелся живой человек, член правительства Петр Гермогенович Смидович. Когда-то его брат две зимы подряд был в Туле репетитором у мальчиков Лопухиных. От него Смидович знал о необыкновенной дружбе членов этой многочисленной семьи. Моя мать была у Смидовича несколько раз, тот горячо взялся за дело и сказал ей:
— Если ваш брат даст мне честное слово, что никогда не пойдет против Советской власти, я за него поручусь и его освободят.
Не знаю, ездил ли сам Смидович в Бутырскую тюрьму или нет, но свидание с дядей Мишей моя мать и княжна Туркестанова получили. Они были у него раза три. В то время мой отец еще не уезжал в отпуск в Богородицк, он написал дяде Мише длинное письмо, убеждая его согласиться, дать такое слово, приводил ряд доводов. Дядя Миша был очень огорчен, что перед смертью близкий ему человек уговаривает его покривить душой. Моя мать нашла в себе достаточно сил и любви к брату и не поддержала письмо моего отца. Она перекрестила своего брата и ушла. При следующей встрече с нею Смидович сказал ей, что в таком случае он помогать отказывается. Прощаясь с ней, добавил, что в будущем мать всегда может к нему обращаться за помощью...

Питались мы пока более или менее сносно. Дядя Лев ввел так называемый «человеко-день», то есть сколько едоков ежедневно приходится на каждое из трех семейств — Бобринских, Трубецких и нас с дедушкой и бабушкой. Я был очень горд, что меня сочли за полного едока, а моих младших сестер Машу и Катю за половинки. Купили одного, потом второго жеребенка и съели их, доверчивой бабушке объявили, что это говядина. Молоко продолжали получать с Богородицкого хутора. Все лето под руководством тети Веры Бобринской мы ухаживали за грядками, а теперь собирали огурцы, морковку, свеклу, копали понемногу картошку. Дядя Владимир Трубецкой охотился и несколько раз приносил зайцев. Но что такое заяц на два десятка едоков?! Однажды дядя Владимир совершил невозможный поступок. Возвращаясь на рассвете с неудачной охоты, он увидел на пруду стаю домашних уток, всех их перестрелял и принес на кухню. Обед в тот день был великолепный, но у бедных жертв нашлись хозяева — семейство бывших графских служащих по фамилии Дуда. Они начали розыски, кто-то видел охоту, а младший их сын Ванька Дуда был подослан ко мне. Он спросил у меня: «Что у вас было вчера на обед?» И я сдуру выболтал, что утки, убитые моим дядей.
История эта сильно испортила отношения между нами — бывшими господами, и многими, живущими на усадьбе. Если раньше преобладало сочувствие, то теперь у некоторых возникло чувство, которое марксисты называют «классовой ненавистью».
У Бобринских с крестьянами и жителями усадьбы никогда не было той близости, что у нас в Бучалках. Они не организовывали ни кустарных промыслов, ни приютов, ни богаделен и держали себя недосягаемо надменно, помощь неимущим оказывалась, но через контору. Существовала даже поговорка, известная не только в Тульской губернии,— «Горда, как графиня Бобринская».

Городским властям была подана жалоба от хозяев уток. Пришлось возмещать убытки.
Не знаю, этот ли случай повлиял или время подошло иное, но однажды в богородицкой газете «Красный голос» появилась статья под заголовком «Доколе будем терпеть!» В статье с негодованием говорилось, что по парку разгуливают «томные графинюшки» и «толстощекие графчики в матросках», дальше следовало об эксплуататорах и кровопийцах. Графинюшками называли девочек Бобринских и моих старших сестер, а толстощекий графчик, да еще в матроске, был один — это Алексей. Кирилл ходил в скаутской форме, а я не имел матроски и был худышкой.

Опять явились представители сахарного завода и подтвердили, что мы находимся под их покровительством. А на следующий день явились представители городских властей с бумагой, предписывающей в 24 часа очистить весь второй этаж дома, и мы принялись безропотно перетаскивать сундуки и мебель.
Поселились две приезжие семьи с многими детьми, люди робкие, забитые. Они ходили через черный ход, и мы с ними совсем не общались. Они явно опасались, что прежние времена опять вернутся и им придется убираться подобру-поздорову.
Зажили мы тесновато, в столовой устроили общую детскую, в зале — спальню дяди Льва и тети Веры и столовую, брат Владимир поместился в чулане, старшие девочки еще где-то. А все равно по вечерам музицировали — тетя Вера на рояле, дядя Владимир на виолончели, Зальцман на скрипке. И музыка — Бетховен, Бах, Моцарт, Шопен — уводила обитателей дома от действительности...

...Однажды явилась к нам группа комиссаров, но других. Старший — председатель Чека Пролыгин предъявил ордер на реквизицию одежды на нужды Красной армии.
И мы, и Трубецкие приехали в Богородицк налегке, без теплой одежды, но у Бобринских в сундуках хранилось многое со времен чуть ли не екатерининских. Дядя Лев очень любил хорошо одеваться, у него забрали несколько костюмов, шестнадцать пар ботинок. Дамскую и детскую одежду и обувь почти не брали, забирали кровати, матрасы, одеяла. Все реквизируемое стаскивалось в одну кучу посреди зала, и куча вскоре выросла внушительной горой. Наверное, туда попали фраки и мундиры прадеда-декабриста и деда-редстокиста, белые брюки, ботфорты и уланский мундир женихов из «Тети на отлете». Когда комиссары удалялись от кучи за новой добычей, отобранное оставалось без охраны. Тогда девочки Бобринские и наша Соня кое-что вытаскивали из кучи и прятали. Я тоже порывался принять участие в этой своеобразной игре, но мать меня удержала.Начали отобранное грузить на несколько телег. При погрузке удалось уговорить руководившего реквизицией отдать часть кроватей, одеял и матрасов — по числу жильцов дома.Тут произошел скандал: наша Нясенька и горничная Бобринских Елизавета обозвали блюстителей власти «разбойниками». Те переспросили, не веря своим ушам. Обе женщины повторили это же слово, да еще добавили какой-то красноречивый эпитет, их арестовали и увезли в город на кучах отобранного имущества.Мы за них очень беспокоились. Однако все обошлось благополучно, обе они к вечеру вернулись, очень гордые своим поведением в Чека. Нясенька рассказывала, как их — потомственных пролетарок — начали стыдить за классовую несознательность, а она ответила: «Мои господа столько мне сделали добра! Всю жизнь буду им служить верой и правдой!»

Все учреждения тогда именовались очень кратко: или первыми слогами, или первыми буквами. Согласно анекдоту при каждом исполкоме якобы существовал жилищный отдел по уплотнению, сокращенно выходило так: «Ступайте в ж..., там вам помогут».Примерно такие слова сказали тете Вере Бобринской моей матери и м. Кюэс, когда все трое явились в исполком. Тете Вере выдали ордер на две комнаты в небольшом двухэтажном доме мещанина Кобякова на Воронежской улице против церкви Покрова. Моей матери выдали ордер за городом — на две комнаты в квартире директора Земледельческого училища.

Произошел грандиозный дележ мебели, оставшейся одежды и многочисленной посуды — столовой и кухонной, принадлежавшей Бобринским.
— Берите, пожалуйста, что хотите, а то все достанется чужим людям,— говорила тетя Вера.Та одежда, которую мы носили в течение последующих нескольких лет, происходила из графских сундуков. Большая часть книг пошла в городскую библиотеку, где начала работать моя сестра Лина. Брат Владимир устроился с супругами Кюэс, но его давно звали друзья детства в Бучалки, и он туда отправился вместе с нашей подняней Лёной, у которой в селе Орловке жила сестра с мужем.
Дедушкин лакей Феликс ушел от нас, раздобыл коляску, сани и пегую лошадку и стал извозчиком в городе. Года два он раскатывал. Когда же видел кого-либо из нас, идущего пешком, радостно останавливал свой экипаж и предлагал подвезти, даже если в его экипаже находился седок; потом он уехал в Латвию. Старый лакей Иван и старая слепая и глухая горничная Бобринских попали в богадельню, которая находилась на Базарной площади рядом с собором. Они там голодали. Бобринские и мы изредка приносили им какие-то гостинцы. А года через два оба они умерли, вероятно, от голода.Куда потом делась графская мебель, которая досталась нашей семье, — не помню, а было и старинное — кресла, кровати, шкафы. Очень простой, выкрашенный в белую краску стол лет десять служил мне письменным столом и разъезжал повсюду, куда перекочевывала наша семья; совсем недавно я его увидел у своей племянницы. Вот ведь: такая дешевая вещь — и убереглась! И екнуло мое сердце, глядя на столик моего детства и юности...

Из графской посуды нам досталось несколько медных, разных размеров, очень тяжелых кастрюль и две дюжины медных посеребренных ложек, вилок и ножей. На каждом предмете был выдавлен герб графов Бобринских — на верху щита — медведь, шагающий по зубцам крепостной стены,— символ Ангальтского (родителей Екатерины II) дома, внизу налево двуглавый орел, а внизу направо бобр. Одна графская ложка до сих пор у меня хранится, узор давно стерся, герб едва различается, а если взять ее в рот, чувствуется противный вкус меди. И все равно я ее берегу — как-никак память...

Из тогдашних кушаний вспоминаю соломату — это печенная на сухом противне ржаная мука, которую потом кипятили. Другое кушанье — картошка; для экономии ее варили только в мундире — очищай сам или съедай с кожурой. Иногда Нясенька толкла ее нечищеную и подавала на стол. Разрешалось взять лишь чайную ложечку зеленого конопляного масла, которое раздавалось тетей Сашей с аптекарской точностью. Щи варились вегетарианские, из тухлой капусты серого цвета. По утрам мы, младшие, выпивали по стакану молока. Хлеб выдавали по карточкам. Ежедневно я ходил в лавку на Воронежской, и там бывший военнопленный рыжеусый австриец Франц отвешивал мне 13 1/2 фунтов, по-теперешнему, это пять кило, при тогдашней скромной еде — не-много. Разрезала хлеб Нясенька, к каждому куску подкладывала кубики добавочек, крошки по очереди съедали я и мои младшие сестры. Через день я ходил за молоком к бывшему смотрителю Богородицкой тюрьмы. Само здание уже год как пустовало. А заключенных держали в бывших купеческих лавках на Базарной площади. После обеда и ужина пили чай из самовара с сахарином или сахаром вприкуску. Кусочек сахара за-кладывался за щеку, и через него пропускался морковный чай. Такого кусочка хватало на две чашки.

Богородицкие комиссары в те годы были куда проще и ближе к обыкновенным гражданам, чем нынешние главнюки. Тогдашний военный комиссар Голев организовал в Богородицке кружок классической борьбы и не только учил юношей бороться, но и сам выступал на сцене полуобнаженным, играя своими бицепсами. Сейчас такое соединение в одном лице представителя власти и спортсмена-профессионала немыслимо.
Однажды в Богородицке распространилась потрясающая весть. Голева вызвал на поединок неизвестный борец, скрывавшийся под псевдонимом «Серая маска». Кто он был? Город забурлил от любопытства. В вечер поединка театр, как говорится, «ломился от публики». Голев потом рассказывал работникам военкомата, что он принял вызов ради популяризации этого вида спорта; он был уверен, что противник его побе-дит, и думал только о том, как бы ему суметь продержаться подольше. «Серая маска» вышел на сцену, молча поклонился публике. Был он выше и стройнее Голева и казался менее мускулистым. Первый раунд окончился вничью, во втором раунде Голев еще держался. Публика ревела от нетерпения. В третьем раунде Голев осмелел, пошел в наступление и без особых трудов положил своего противника на обе лопатки. Тот встал и снял маску.
Каково же было разочарование и даже негодование публики, когда все увидели, что побежденный оказался никаким не приезжим, а своим, хорошо знакомым артистом Постниковым, который так талантливо исполнял роль герцога Орсино в «Двенадцатой ночи»! Его называли обманщиком.

Лина и Алька, знавшие иностранные языки, были приняты на службу в АРА. Кроме денег, им ежемесячно выдавали по такой же посылке, которые они отправляли в Богородицк. Богатые родственники Трубецких — графы Хребтович-Бутеневы* ежемесячно вносили по десять долларов в пользу семьи дяди Владимира, и он тоже стал получать обильные дары. Софья Алексеевна Бобринская также ежемесячно получала посылки. Бывший графский служащий, ставший проводником елецкого поезда, переправлял их из Москвы, а она раздавала нуждающимся.Первая посылка, которую мать и я с торжеством провезли на салазках от почты до нашего дома по Воронежской улице, произвела в Богородицке сенсацию. Ящик, весивший пуда полтора, был из чисто оструганных досок, с крупными буквами на анг-лийском языке по бокам, с большим ярким американским флагом, наклеенным на крышке. Ящик привезли, Нясенька клещами и топором торжественно его вскрыла заахали от восторга. На банках со сгущеным молоком были изображены пасущиеся ко-ровы, на разных мешочках и коробках тоже красовались цветные картинки. Вытащили свиное сало, носившее звонкое название бекoн, муку крупчатку, метровой длины мака-роны, сахар длинными кусочками, рис.
К этому времена дедушка и бабушка переехали к нам и заняли место Лины от-городившись занавеской, а я жил вместе с няней Бушей в кухне за перегородкой. Она спала на месте Владимира, а я на сундуке

Количество сапожных заказов у матери все росло. Она сидела на кровати, разложив набор инструментов, стукала с утра до вечера. Ее молоток с широкой шляпкой цел до сих пор. Такие вещи, несмотря на несколько переселений, не пропадают. Отец продолжал по вечерам вить веревки для веревочных туфель; попытался он резать дере-вянные сапожные гвозди, но мать забраковала, и их стал поставлять старик сосед.
Бабушка на маленькой акварельной картинке запечатлела мою мать за работой с молотком в руках, одетую в выцветший лиловый холщовый балахон, сидящую на старинной, черного дерева, кровати. Сзади на бревенчатой стене видна картина Моравова — мальчик удит рыбу, а под картиной несколько фотографий. И эта акварель, и эта картина сейчас висят в моей комнате...

Постепенно нас разыскали наши разбросанные по всему свету родные, и потекли письма — нам, Бобринским и Трубецким — из Франции, Америки, Австрии, Китая, Югославии. Тогда никому даже в голову не могло прийти, что переписка о своих, чисто семейных делах, даже если кто-либо из родных был белым офицером, может рассматриваться как шпионаж. Мы получали письма, их читали вслух, а я забирал конверты с марками.

...Итак, я впервые в жизни попал на бал. Войдя в ярко освещенный громадной бронзовой люстрой зал, я притаился в уголке дивана. Моя мать села рядом с тетей Лилей и с несколькими другими дамами. Все они держали в руках лорнеты и наблюдали.
Несколько молодых людей ходили туда и сюда, собирались кучками, когда рассказывали анекдоты, приглушенно хихикали. Они выходили курить, опять возвраща-лись; если в дверях появлялась новая дама, все бросались к ней и наперерыв целовали ей руку; если дама была старой девой, то просто ей кланялись.

Ни один молодой человек не был ни во фраке, ни в смокинге, ни даже просто в пиджаке с галстуком и белой рубашке. И фраки, и смокинги, и крахмальные рубашки береглись в сундуках далеко не у каждого, поэтому они заранее договорились между собой прийти в том, во что одевались ежедневно. Так и ходили по залу — во френче, в толстовке, в старом офицерском кителе, в вельветовой курточке, в русской рубашке; у кого брюки были навыпуск, у кого галифе и сапоги. Брат Владимир был в матросской форме с брюками клёш.
Барышни жались к стенке, толпились все вместе, о чем то тихо переговаривались, все они были в белых платьях, но вовсе не в столь открытых, как во времена Пушкина.
Вошли еще три барышни. Две из них были очень похожи одна на другую, толь-ко одна выглядела постарше и повыше, другая была совсем юная и миниатюрная, у третьей черты лица были несколько мельче. И сразу в зале стало словно светлее, такой искренней радостью сияли огромные шереметевские глаза всех троих, так безмятежно улыбались их губки. Нет, старцы не встали, потому что и старцев-то было не более двух-трех, но все молодые люди, оборвав на полуслове анекдоты, бросились к девуш-кам. Я догадывался, что это были сестры Шереметевы — Елена и Наталья и их двою-родная сестра Мэринька Гудович. Но которая Елена? Через секунду я понял! Та, к ко-торой подошел Владимир и она ласково взглянула на него...

Зал наполнялся все больше и больше. За рояль сел специально приглашенный пожилой тапер — единственный, кто был в долгополом сюртуке, в крахмальной ру-башке с галстуком. Он заиграл вальс, и пары закружились, закружились, у меня даже в глазах зарябило.Вдруг музыка стихла. На середину зала вышел маленький, румяный, изящный старичок с белой козлиной бородкой, в военном кителе с темными следами споротых погон на плечах, в синих шароварах со споротыми лампасами, в хромовых сапожках. Старичок посмотрел на тетю Лилю, она махнула платочком, он шаркнул ножкой, под-нял руку кверху и вдруг неожиданным для своей миниатюрной фигурки громким голо-сом рявкнул на весь зал:
— Les cavaliers, engagerz vos dames pour la premiere contredance!
Старичок этот был знаменитый еще с конца прошлого столетия дирижер гене-рал-губернаторских и прочих московских балов, адъютант великого князя Сергея Александровича Владимир Сергеевич Гадон; под его командой танцевала еще моя ба-бушка.
Тот танец, на который приглашал бывший генерал, назывался кадрилью. Давно уже ее позабыли и вряд ли когда-либо вспомнят. Постараюсь описать этот старинный танец подробнее.
Кадрилей полагалось не менее трех. Первую танцевали по обязанности — так хозяйский сын приглашал самую непривлекательную из подруг его сестер; вторую танцевали по дружбе, например, со своей двоюродной сестрой; третью танцевали по любви. Не всегда такой порядок соблюдался, в иных случаях уславливались за не-сколько дней, но зачастую пары составлялись тут же, на балу. Елена Шереметева все-гда танцевала вторую кадриль с Юшей Самариным, который был без памяти в нее влюблен, но уступил своему более счастливому другу и сопернику. Третью кадриль она всегда танцевала с моим братом Владимиром.

После команды генерала Гадона пары выстроились напротив друг друга двумя шеренгами вдоль обеих длинных стен зала. Тапер по сигналу дирижера играл то марш, то вальс, то бравурный галоп, то опять марш, но медленный. Фигур в кадрили было много, дирижер их менял, назначал то медленные, то головокружительно быстрые. Команды он подавал по- французски:
— Les cavaliers, avancez, les cavaliers, reculez, les cavaliers, chargez vos dames, chaine chinoise, figure corbeille, chaine simple, valse galop par toute la salle!
Все перемешивалось, кавалеры теряли своих дам, чье-то зацепившееся платье рвалось, кто-то падал, а генерал кричал:
— A vos places et a vos dames!
И опять вертелись, топали, прыгали, двигались, сперва медленно, потом все бы-стрее, быстрее и снова медленно, чтобы танцоры отдышались. Кончалась кадриль ге-неральским возгласом:
— Les cavaliers, remersiez vos dames!
И кавалеры низко им кланялись.

После каждой кадрили все устремлялись к столикам; там блюда севрского и китайского фарфора были наполнены бутербродами с сыром и колбасой, а также яблока-ми. Тут же стояли ведра с самодельным клюквенным морсом, и вазы с крюшоном из белого вина с кусочками фруктов и сахаром. А где-то в чулане молодые люди тайком распивали бутылку спирта. Ни водки, ни коньяков тогда не вырабатывали. Газеты по-стоянно клеймили позором царское правительство, спаивавшее народ.
После кадрили по команде генерала Гадона танцевали вальс и опять кадриль. Фокстрота не было. Американцы привезли его из-за океана, но учили наших барышень и юношей где-то потихоньку от мамаш, которые содрогались при одном упоминании об этом считавшемся развратным танце. В данном случае мамаши были вполне соли-дарны с газетами, которые обрушивались на этот танец — порождение насквозь про-гнившего, готового вот-вот рухнуть капиталистического строя.
Сидя в уголку, я смотрел во все глаза, сердце мое прыгало от лавины впечатле-ний, но под ложечкой шевелился вредный червячок и шептал: «А ты не забыл, как вода вытекает из бассейна?» После второй кадрили я совсем осоловел, и мать меня увела...

Из Богородицка приехали дедушка, бабушка, тетя Саша, Нясенька, няня Буша, Лёна, мои младшие сестры Маша и Катя. С собой они привезли много продуктов — мешок пшена и две четверти конопляного масла, которые в Богородицке стоили де-шевле, а также тыкву и картошку с нашего участка и трупы наших кур. С болью в сердце я потрогал острие шпор обезглавленного рыцаря петуха Жоржа. Съели мы на-ших протухающих былых кормильцев за несколько дней, и с тех пор я несколько лет не пробовал курятины.Отцовой зарплаты не хватало. Мы питались хлебом только черным, чай поку-пали морковный, ни белого хлеба, ни сливочного масла не ели, сахару давали каждому по кусочку за один прием — только вприкуску, для супа покупали самые дешевые кос-ти, на второе варили картошку в мундире либо жидкую пшенную кашу, в которую раз-решалось лить лишь по ложечке конопляного постного масла. Сестра Лина ежемесячно приносила аровские посылки, но содержание их значительно ухудшилось: вместо бе-кона давали какой-то растительный жир вроде стеарина, вместо риса — молотую куку-рузу, вместо густых, как мед, молочных консервов — жидкость белого цвета.
В гимназию мне давали на завтрак два куска черного хлеба и пару вареных картошин; на трамвай деньги давались в исключительных случаях; в церкви на тарелочку разрешалось класть минимальное количество денег, горсть тощих миллионов.

С наступлением холодов пришлось сбросить бальные туфельки и надеть на голые ноги огромные подшитые валенки с несколькими разноцветными заплатками. Ва-ленки эти приносили мне много унижений. Когда я приходил в гимназию, требовалось тщательно вытирать подошвы. Те, у кого были калоши, быстро снимали их, вешали пальто и тотчас же взбегали вверх по лестнице. А те, кто носил валенки или сапоги, терли, терли подошвы о специальный коврик. А в начале лестницы стояло двое неумо-лимых дежурных, заставляя проводить ногой по куску линолеума, и если обнаружива-лась сырость, возвращали несчастного еще и еще тереть, пока не раздавался звонок. Я утешал себя тем, что в параллельном классе был мальчик, носивший валенки еще более страшные, чем у меня, и потому застревавший перед лестницей и дольше меня. И еще я утешался, что в моем классе сын истопника гимназии Шура Каринский одевался хуже меня.

Юша Самарин подарил мне свою старую гимназическую шинель, а вместо форменной фуражки — громадный темно-синий французский блин с красным помпо-ном наверху. Помпон этот я тотчас же оторвал, но все равно вид у меня, да еще в ог-ромных валенках, даже для того времени был нелепый. К тому же иные прохожие ус-матривали во мне классового врага, дергали меня за блин и за шинель и кричали: «Не-добитый барчук» или «Карандаш». До революции карандашами называли гимназистов за их узкие внизу шинели. Это прозвище мне казалось очень обидным.
И еще я обижался из-за сшитого матерью холщового, с синей каемкой, мешка, в котором носил учебники. Мои одноклассники говорили, что я его стащил из уборной. Однажды я попытался умолить мать купить мне ранец, она с дрожью в голосе ответила, что купит, но тогда два дня мы не будем обедать.

...Это чувство оскорбления — тебя обижают, тебя притесняют, тебя выгоняют, тебя не принимают только потому, что ты сын своего отца,— чувство это, которое зародилось во мне, еще когда нас выселяли с усадьбы Бобринских, с этого второго выселения, вполне осознанное, тяжкой ношей давило меня в течение большей части моей жизни..."
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments