jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Categories:

Г. И. Абелев. Очерки научной жизни

Трудно сказать точно, с чего они начались, но первым серьезным «происшествием», которое, несомненно, не раз «аукнулось» в дальнейшем, - был мой вызов в КГБ.

Это было в марте 1970 г. Я был тогда заведующим отделом, состоящим из двух лабораторий - вирусологии опухолей и иммунохимии опухолей и одновременно руководителем иммунохимической лаборатории. Дела наши шли вполне успешно. Отдел стабилизировался и ритмично работал. Никаких серьезных трудностей или внутренних разладов не было. В лаборатории был подъем. Проблема альфа-фетопротеина (АФП) * становилась все более популярной среди экспериментаторов и особенно клиницистов. Только что было закончено совместное с Международным агентством по изучению рака (МАИР) исследование по диагностической ценности АФП-теста, которое дало очень хорошие результаты. Заканчивалась передача в производство иммунодиагностикума на рак печени и тератобластомы. Шла к концу удачно начатая Толей Гусевым и Наташей Энгельгардт совместная работа с Массиевым и Камэ (из Дакарского университета) по иммунофлуоресцентной локализации АФП в опухолях человека. Это была первая успешная попытка локализовать АФП после нескольких лет неудач. Также после ряда лет безуспешной работы наконец был найден высокочувствительный тест на АФП и впервые показана его продукция при гепатите у людей и при регенерации печени у крыс.

Это были важные вещи, полученные впервые, полученные в результате серьезной работы и создавшие прочные перспективы для дальнейшего развития исследований.

Очень расширились и окрепли наши международные контакты - с Всемирной Организацией Здравоохранения (ВОЗ), где мы уже были референс-лабораторией с бюджетом в 3000 долларов, с Международным агентством по изучению рака, с которым был заключен контракт на работу по АФП, с рядом лабораторий во Франции, в США, Дакаре и многими другими. Я много раз выезжал за границу, с 1967 г. - ежегодно: в ВОЗ (Женева), МАИР (Лион), в США, Англию, Африку - и каждая поездка укрепляла наши контакты, и как-то продвигала дело вперед, и давала новые деньги для лаборатории. Нашим международным связям очень содействовал директор института академик АМН СССР Оганес Вагаршакович Бароян.

В 1970 г. уже несколько подзабылись и «дело Гурвича» (1968), * и «дело Брондза» (1968). ** Обстановка была вполне рабочая, положение стабильное, перспективы самые лучшие.
* Эпопея по снятию профессора А. Е. Гурвича (1918–1989) с руководства лабораторией химии и биосинтеза антител в связи с подписанием письма правозащитников. Cм.: Э. А. Эльгорт. «Дело» Гурвича // Онтогенез. Т. 24. 1995. № 4. С. 100–112.
** Угроза увольнения старшего научного сотрудника Б. Д. Брондза (1934–2000) за желание принять участие в иммунологической конференции в Праге в 1968 г.

В это время ко мне начал заходить наш «куратор» по линии КГБ, осуществляющий надзор за режимом в институте, лейтенант или капитан (в штатском) - молодой человек с очень небросающейся в глаза внешностью, вполне вежливый и уважительный.

В.М. - он представился мне вполне официально, показал свое удостоверение, объяснил, что нашу лабораторию очень часто посещают иностранцы и поэтому он должен быть в курсе этих посещений, проверять, все ли у нас проводится по инструкциям, знать, нет ли у нас в этом отношении каких-либо трудностей или нежелательных происшествий. При этом он был очень любезен и не скупился на комплименты. В таких посещениях ничего необычного не было - обычный контроль со стороны КГБ, не выходящий за пределы режима института. Я был с ним также вполне любезен в пределах административных обязанностей.

Как-то, во второе или третье посещение, он невзначай сказал, что его начальник, шеф районного КГБ, много хорошего обо мне слышал и хотел бы со мной познакомиться. Я сразу же насторожился, перешел на сугубо официальный тон, сказал, что не вижу в этом никакой необходимости, что все, касающееся соблюдения режима или приема иностранцев, - в распоряжении В.М., что в случае непредвиденных событий я сам поставлю его в известность, и я не вижу никаких вопросов, которые надо было бы решать с большим начальством, и что вообще я очень занят. Но В.М. продолжал настаивать, говорил о помощи в работе, о большом весе его начальника, который был полковником (или генералом), депутатом Моссовета (или, может быть, райсовета), его интересе и расположении ко мне.

Тогда я довольно прямо сказал В.М., что обязан сотрудничать с ним в пределах вопросов, предусмотренных соблюдением институтских инструкций, но ни на что большее не пойду и поэтому не хочу встречаться с его начальством. В.М. сразу понял и начал меня убеждать, что я думаю совсем не в том направлении: как я мог подумать такое? Зачем нужно привлекать таких ученых, когда стоит им только кликнуть, и они будут иметь в институте сколько угодно «сотрудников», что со мной им просто интересно и важно обсудить вопросы международного сотрудничества, чтобы помочь ему, и далее в том же роде. Но раз я не хочу, то он не будет настаивать. На этом наша беседа кончилась. Я думал, что больше он к этому не вернется.

Здесь надо сказать, что с КГБ у меня были связаны едва ли не самые тяжелые и гнусные впечатления еще с детских лет. Когда я начал учиться в седьмом классе, во время войны, в 1943 г., меня (и, вероятно, не одного меня) повесткой вызвали в Краснопресненский военкомат, что было тогда самым обычным делом. Но вызов был необычным - принимал человек в штатском, в отдельной комнате, никакой очереди у него не было. Я сразу же решил, что меня как отличника, общественника и допризывника призывают в военную школу, что в то время делалось также по мобилизации, в безусловном порядке, в допризывном возрасте, но выборочно. У меня же в то время проснулась такая сильная, хотя и неопределенная, тяга к науке, что я готов был отслужить солдатом сколько придется, но только не попасть в военную спецшколу и не стать профессиональным офицером. Не дожидаясь вопросов, я стал просить штатского не брать меня в военную школу, что-то объяснял ему, пока до него не дошло, чего я от него жду и чего боюсь.

Он сказал, что подумает, как мне помочь, но и я должен помочь ему. В школах случаются непатриотические настроения, в одной школе произошло самоубийство, причем самоубийца оставил записку враждебного содержания, бывают упаднические настроения, школьники должны выявлять и т.д.

Хотя я раньше никогда не слыхал ни о стукачах, ни об «информаторах», я быстро понял, чего от меня хотят, и начал нудить, что таких настроений не знаю, что у нас все ребята хорошие, что, конечно, если что-нибудь случится, я ему расскажу. Он взял с меня подписку о неразглашении и какое-то письменное обещание, и на мне повисло мерзкое чувство, что я теперь связан с постыдным делом, должен это скрывать, и думал только, как от этого избавиться.

Вскоре я ушел из школы в экстернат, совсем в другой район, и думал, что на этом все кончится. Но оно не кончилось. Где-то в 1944 или в 1945 г., когда я был уже в десятом классе, меня вызвали непонятной повесткой по какой-то статье УПК, с обязательной явкой, уже не в военкомат, а по адресу, ничего мне не говорившему, к тов. Рыбкину. Это был маленький особняк на Красной Пресне, в переулке, на углу которого находится гинекологическая больница. В особняке было много молодых полувоенных людей, много комнат, сейфы.

Рыбкин - молодой полувоенный очень жесткий человек - сначала резко упрекнул меня, что я не приходил, что он вынужден вызывать меня повесткой, что я уклоняюсь и что-то в этом роде. Затем стал расспрашивать о школе, ребятах, учителях, кружках. Я отвечал все то же: ребята очень хорошие, все патриоты, учителя очень хорошие, кружок литературный очень хороший, ребята в кружке делают доклады на патриотические темы. Он заставил меня написать об этом. Затем продиктовал текст, который я сейчас плохо помню, но смысл его был в том, что я прекращаю сотрудничать с ними и обещаю не разглашать бывшие с ними встречи. Я сейчас не помню точно, было ли это при первом или втором вызове к этому Рыбкину.

С меня свалилась гора. Я думал, что они от меня отвязались.

Примерно через год или меньше в больнице, что была на углу, с тяжелой болезнью лежала моя мать. Я часто бывал у нее и однажды на остановке трамвая, напротив больницы, нос к носу столкнулся с этим Рыбкиным. Я как будто наступил на гадюку, сорвался, побежал и бежал до самой площади Восстания, боясь, чтобы он меня не узнал и не вспомнил.

Мои контакты с КГБ я носил в себе как позорное проклятие, никогда ни с кем не говорил о них, стыдился, хотя ничего плохого и не сделал. Но это жгучее чувство стыда во мне осталось. Я боялся КГБ как огня. Главным образом поэтому я не вступил в комсомол, а потом в партию, хотя подвергался сильному давлению, и неоднократно. Я знал точно, что если я вступлю, то, подчиняясь партийной или комсомольской дисциплине, уже не смогу от них избавиться.

Много лет меня не трогали, и я уже думал, что на мне действительно поставили точку. Но где-то в 1957–1958 г., а может быть, раньше, когда я работал у Льва Александровича Зильбера и работа шла очень хорошо, меня вызвал Н. А. Мещеряков - начальник нашего спецотдела и провел меня в заднюю комнату своего помещения, где со мной остался штатский человек лет 45–50, сотрудник Минздрава СССР - Хрипко. Этого Хрипко я не раз встречал в министерстве, да и сейчас (в 1975 г. - Г. А.) он, по-моему, там. Его фамилию то называет Бароян, то она встречается в каких-то бумагах.

Этот Хрипко сразу же напомнил мне о Рыбкине, а затем очень любезно стал расспрашивать о работе и жизни, напирая все время на то, что зарплата у меня для моей семьи небольшая (тогда у меня было уже двое детей), что жить нам, наверное, на 20 квадратных метрах и в общей квартире тесно. Я говорил, что зарплата теперь уже большая (1750 р. до реформы 1961 г.), квартира тоже большая, двухкомнатная, и что все хорошо. Тогда он стал хвалить Зильбера, его талант, исключительно важные работы. Говорил, что они (КГБ) внимательно следят за этими работами, хотят их поддержать и нуждаются в правильной и совершенно объективной информации о Л.А. и рассчитывают на меня как на способного и преданного его сотрудника, который должен им помочь. Я от всего отказывался, намеков на зарплату и квартиру не понимал, говорил, что никакой информации, кроме известной всем, у меня нет, что я не могу с ними сотрудничать, не могу хранить тайны, жить двойной жизнью, что меня это тяготит и т.п.

Хрипко обижался, говорил, что я его неправильно понимаю, что я напрасно нервничаю и что он еще вернется к разговору со мной. Так эта встреча ничем и не кончилась. Прямо от Хрипко, в большом возбуждении, я помчался к Л.А., который был один у себя в кабинете: рабочий день был окончен. Я все рассказал ему, предупредив, что я отказался, но наверняка они найдут кого-то для слежки за ним.

Л.А. отнесся ко всему этому чрезвычайно спокойно. Он объяснил мне, что все это очень обычно и что зря я так серьезно к этому отношусь. Сказал, что они могут вызвать меня даже на Лубянку и грозить не выпускать, пока не дам согласия. Но если твердо отказаться с ними сотрудничать, то в конце концов отстанут. И вообще к этому надо относится спокойно. Я говорил, что никогда с ними дела иметь не буду.

С тех пор ни Хрипко, ни кто-либо другой меня не трогал, даже в связи с поездками за границу. Прошло 13 или 14 лет после разговора с Хрипко, но предложение В.М. встретиться с его шефом всколыхнуло во мне все прежние впечатления и страхи, и я резко дал ему понять, что сотрудничать с ними не буду. В.М. не появлялся довольно долго, может быть, пару месяцев, но в марте 1970 г. он снова зашел ко мне, как всегда очень любезный, осведомился, нет ли каких трудностей, как идут дела, и вновь заговорил о желании своего шефа встретиться со мной. Сразу и резко я повторил ему то же, что сказал раньше. В.М. гарантировал мне, что о сотрудничестве не может быть и речи и что его шеф настоятельно просит меня заехать к нему для знакомства. Он поручил В.М. привезти меня в любое удобное для меня время, и если я не желаю навлечь на него, В.М., гнев начальства, то хорошо бы мне с шефом встретиться, так как он очень того хочет, причем без всяких целей, что В.М. вполне гарантирует. Деваться было некуда, и я согласился.

На следующий день утром В.М. на черной «Волге» ждал меня у Киевского метро и доставил в музей - по-моему, Дарвиновский музей им. Тимирязева, который расположен недалеко от Краснопресненского метро, в переулке, в здании старой полуразрушенной церкви, окруженной захудалым двориком. В музее оказался обширный и очень благоустроенный отсек с несколькими зарешеченными комнатами, хорошей мебелью и штатом молодых людей с характерной внешностью: типичных, но вместе с тем ничем не выдающихся - ни ростом, ни одеждой, ни цветом, какой-то усредненный тип молодого инженера или министерского чиновника: аккуратные, в меру модные, блондинистые, светлоглазые, среднего роста, вежливые - и при этом ничем не выделяющиеся. Мы прошли в большую комнату с массивным письменным столом.

В.М. привел своего шефа - Владимира Васильевича Петрова, пожилого человека, весьма вежливого, которого я, вспоминая, не отличил бы сейчас от нашего нынешнего заместителя директора по режиму М. А. Копылова.

В.В. был очень любезен и начал с обильных и напыщенных комплиментов в мой адрес, благодарностей за приезд и извинений. Затем начал объяснять, как трудно им ориентироваться в международных контактах, как сложно отличать настоящих ученых, с которыми надо сотрудничать, от засылаемых агентов, что здесь без помощи самих ученых они разобраться не могут, а они должны способствовать контактам, облегчать въезд в нашу страну настоящим ученым и т.д. Поэтому наши ученые должны понимать, какую нужную работу делает КГБ, и помогать им там, где их компетенции не хватает. Я же много ездил, многих знаю, знаю людей в своей области, и поэтому-то он и хотел со мной познакомиться.

Я отвечал, что все это понимаю, сотрудничаем мы только с настоящими учеными, которых знаем много лет и по работам, и лично, что все они очень хорошо расположены к нашей науке, много делают для ее популяризации на Западе, для установления контактов, что обо всем этом я уже говорил В. М. и всегда готов помочь в этом. Я назвал таких ученых, как Грабар, Саутэм, Гудмэн, которые очень много сделали для установления самых дружеских контактов с нами.

В.В. был очень доволен тем, что я понимаю важность их работы и уважаю ее, что мы легко нашли общий язык, и перешел к тому, что общение с иностранными учеными не так просто, что это представители вражеской страны, у них свои интересы, что всем им дают задания разведки, что мы (КГБ) должны это выявлять, а без помощи самих ученых этого не сделать, что у нас есть своя сеть за границей, которая тоже должна контактировать с выезжающими учеными. И он рассчитывает на мою помощь не в качестве советчика, а в качестве серьезного сотрудника, принимающего настоящее участие в их международной деятельности. И при этом упомянул о специальных заданиях, явках и паролях.

Я вежливо отказывался, выражая полное уважение к их работе и ссылаясь на полную свою неспособность к ней. И здесь началась очень долгая дискуссия, буксующая на одном месте. Я повторял: «Если я дружески расположен к человеку, я не могу относиться к нему по-другому, я не могу раздваиваться. Моя работа требует полной сосредоточенности. Если я буду знать, что помимо научной цели у меня есть еще какое-то задание, то я лучше вовсе не поеду за границу. Я, наконец, ничего не умею скрывать и не выдержу необходимости тайных дел».

В.В. упрекал меня: «Вы же советский человек, а не хотите помочь нам против врагов. Ведь это же наши враги. Ведь я же не предлагаю вам сотрудничать в институте, а только против наших врагов. Я не считаю ваши мотивы серьезными».

Время шло, а аргументы с обеих сторон повторялись и повторялись. В. М. сидел тут же и время от времени мягко уговаривал меня, удивляясь тому, что я так драматически отношусь к предложению шефа. Я думал только о том, чтобы у меня хватило терпения дотянуть до конца и не сказать чего-нибудь вроде «Я подумаю и скажу вам», что приведет к новому разговору.

В.В. перешел к новым доводам.
Он показал мне на объемистую папку, в которой, как оказалось, было мое дело с оформлением в заграничную командировку (конференция в Бельгии по белкам биологических жидкостей, совещания в Женеве в ВОЗ и в Лионе в МАИР по нашей работе на конец апреля - начало мая)...

«Вы талантливый ученый, вам необходимы международные контакты, а без нашей визы ни одна командировка не состоится. Я подписал вам поездку, но теперь не знаю, как и быть. Меня разочаровывает ваше отношение».

Я отвечал, что, конечно, контакты полезны, но они и трудны, и это их дело - подписывать командировку или нет, им это видней. Если меня пошлют, я поеду, не пошлют - тоже хорошо: будет больше времени для работы. Я ничего не прошу, это их дело - решать, ехать мне или не ехать.

«Вы быстро растете, у вас большие перспективы, вас наверняка выдвинут в Академию, а мы - очень могущественная организация» (последние слова я цитирую буквально).

Я отвечал, что вряд ли меня выдвинут в Академию, что никаких особых талантов у меня нет, что я просто работаю и, конечно, знаю, как могущественна их организация, и что это их дело - выдвигать или не выдвигать меня в Академию, я об этом не думаю.

«Ваша работа может быть выдвинута на высокую премию, а наше мнение очень важно, мы - очень могущественная организация».

Я опять отвечал, что не думаю, чтобы нас выдвигали на премию, что очень уважаю их организацию и что их дело решать, а я никак влиять на их решения не хочу.

Разговор никак не мог сдвинуться с места.

В.В. начал терять терпение и решительно сказал: «Вот вам бумага и пишите. Я буду диктовать». Я почувствовал облегчение, дождавшись наконец «расписки о неразглашении», и начал писать знакомую уже мне преамбулу. Но после формальной части «Дана мною ...» он стал диктовать фразу о моем добровольном согласии сотрудничать с КГБ под псевдонимом... Я не стал этого писать, разорвал начатый лист и бросил его в корзину. «Я не буду этого писать. Я же объяснил вам, что не могу сотрудничать с вами. У вас своя работа, а у меня своя». Это было где-то на исходе третьего часа нашей беседы. В.В. был крайне недоволен. Он прямо говорил, что я не советский человек, что они очень влиятельная организация, что они пересмотрят свое благожелательное ко мне отношение, что я должен еще подумать, прежде чем отказываться от работы с ними, тем более что ничего несовместимого с моими взглядами они, казалось бы, и не требуют.

Часа через три после начала разговора В.М. предложил провести меня в туалет. Туалет был под стать хорошей гостинице, а не полуразрушенной церкви, там, стоя рядом, мы продолжили беседу. Я упрекнул В.М.: «Зачем вы меня привезли сюда? Я ведь вам прямо говорил, что не надо этого делать». В.М., очень по-человечески недоумевая, отвечал: «Я не думал, что вы так к этому относитесь. Почему вы не хотите принять предложение В.В.? Ведь с нами работают и к нам ходят многие академики, и никто так к этому не относится (насчет академиков я цитирую буквально. - Г. А.). Я не хотел, чтобы так вышло. Ну мне-то не очень плохо, ну осечка в работе, бывает. А вы подумайте, ведь вам очень важно быть в хороших отношениях с нами».

Потом, подумав, он спросил: «Наверное, вы когда-нибудь раньше имели дело с кем-нибудь из наших, и, наверное, с какой-нибудь сволочью?» Он невольно подсказал мне очень убедительный и отчасти правдивый довод, и тут я согласился. «Да, было как-то давно». Он сказал, что раньше было много сволочей (или грубиянов? - Г. А.) и что теперь им это очень мешает.

После перерыва все началось с начала: советский ли человек, загранпоездки, Академия, премия - их (КГБ) роль во всем этом.

Наконец В.В. сказал, что он очень разочарован, я написал долгожданную «расписку», он выразил надежду, что я еще продумаю свою позицию, В.М. извинился, что машина уже ушла, а я заверил его, что прекрасно доберусь своим ходом.

И вот я оказался на улице, и один, и думал только о том, как хорошо, что это кончилось и что я не оставил никаких надежд на возобновление переговоров. Все остальное казалось мне совершенно безразличным.

Все свои обещания В.В. выполнил и даже добавил еще от себя, но об этом речь дальше.

А сейчас, вспоминая все это с самого начала, я думаю о том, почему отвращение и ужас возникли сразу же, еще при первой встрече с «могущественной организацией». Ведь я был тогда более советским человеком, чем сами эти чекисты. Когда мне было лет 14, еще в 1942 г., у меня неизвестно откуда возникла тяга к философии, о которой я тогда совсем ничего не знал. Я обменял книги Чехова на «Введение в философию» Челпанова и «Краткий философский словарь» у своего одноклассника, который для растопки печки пользовался книгами из шкафа эвакуированных соседей. Я увлекался тогда Марксом и Энгельсом, книги которых стояли в шкафу учреждения, где работала моя мать. Я часто дежурил с ней по ночам, а потом начальник подарил мне несколько томов Маркса и Энгельса. Я зачитывался ими, ко всем вопросам подходил только с классовых позиций, объяснял Онегина и Печорина исключительно с экономической точки зрения, политику презирал, так как смотрел в самую классовую суть того, что творилось тогда в мире. Так что с этой стороны никаких разногласий не было.

Чекисты во времена довоенные и военные были в ореоле особой романтической славы и почета. Книгами Макаренко мы все тогда зачитывались. Конечно, мы знали о 37-м годе, все это было нашим бытом, родители многих товарищей сидели, и мы не сомневались, что они были честными людьми, но это как-то не отражалось на нашей преданности и энтузиазме. Просто было четко известно, что иметь хоть какое-то, пусть самое отдаленное отношение к меньшевикам, эсерам или другой бывшей «оппозиции» - это преступление, так же как и работа за границей в прошлом или нечаянно сохраненная книжка «троцкиста» или «бухаринца». Мы знали, что за «разговор» или анекдот - 10 лет, что подозрение в чем-нибудь или арестованные родственники - достаточное основание для ареста и ссылки, что срыв в работе идет как вредительство, и это были обычные нормы, вполне привычная атмосфера, в которой мы выросли, жили и не видели в ней ничего особенного. Тем более во время войны.

Термина «доносы» тогда, по-моему, не было в обиходе. И книги, и кино учили нас обращаться к чекистам как в самую высшую и справедливую инстанцию. Павлик Морозов был таким же несомненным героем, как Зоя Космодемьянская или сейчас - Гагарин. Не приходило даже в голову разобрать, в чем его, Морозова, героизм и к чему его пример призывает.

Не было никаких других желаний, кроме как стать нужным стране человеком. Так откуда же ужас и отвращение при первой же встрече со славным чекистом?

Я думаю, что ремесло шпиона или «информатора» (т.е. шпиона среди своих) - это грязная, противоестественная работа. В основе деятельности шпиона, или, более романтично, контрразведчика - обман доверия. И не случайно работа шпиона почти всегда связана и с любовными отношениями. Шпион всегда по-человечески предатель, а делать предательство своей профессией противно человеческой натуре, особенно в детстве, особенно в узком кругу - человек, становясь по отношению к своим друзьям потенциальным предателем, не может быть с ними в простых и открытых отношениях. Всё в человеке, особенно ребенке, противится этой роли, этому гнусному раздвоению, которое разрушает в человеке его цельную натуру, раздваивает его, подавляет страхом, ибо поделиться с кем-нибудь своей тайной никто не может - «могущественная организация» известна всем с детства.

Аппетит на людей авторитетных, работающих и перспективных у них особый. С каждым человеком моего или более высокого положения, с кем мне приходилось говорить на эту тему, они («органы») имели дело, причем и форма беседы - лесть, предложения, «стимулирование» и угрозы - почти не отличалась от той, что проводили со мной. Так же обычно не отличалась и реакция «уговариваемого», который «тупо» упирался или вился ужом и в конце концов ускользал. И последствия для отказавшихся были одинаковы. Особую роль в подобных обработках имеет фетишизм формул «советский человек», «государственные интересы», «вражеские разведки», которыми давят на жертву. Как будто быть просто честным человеком в отношениях с людьми - это государственная измена.

Зачем они с таким упорством вовлекают в свою деятельность людей, авторитетных в своих областях? Конечно, не для «информаторства», в этом у них недостатка нет и не будет, и для этого им не надо тратить столько сил и искусства.

Во-первых, для надежного контроля над поведением этого человека. Во-вторых, для полного, изнутри, подчинения его себе, для разрушения его как личности, лишения его собственного достоинства, без чего нет индивидуальности с ее нестандартным, неконтролируемым, а потому нежелательным поведением.

Ведь нельзя же допустить, что сугубо профессиональная организация, имеющая свои школы, свою специализацию, глубоко засекреченная, - будет привлекать для своей профессиональной работы людей случайных, необученных и, тем более, не желающих сотрудничать с ними. Нет, конечно. Ведь не можем же мы заставлять вагоновожатого участвовать в наших экспериментах, да еще «без отрыва от производства» и против его желания.

Просто если человек, уважаемый и авторитетный, дал расписку о «добровольном» сотрудничестве, имеет псевдоним, периодически отчитывается на явочных квартирах, да еще и получает плату в прямой или непрямой форме, - он перестает быть самим собой, у него отнято право на личные отношения, на тайну этих отношений, на дружбу, на доверие людей, на неприкосновенность внутреннего мира, на свободу мнений и поведения. Право же на свой внутренний мир, на личные отношения, на собственные взгляды, поступки (в пределах закона) и их неприкосновенность - неотъемлемое право человека, основа его личности и достоинства. Если оно «добровольно» отнято, то личность уродуется, разрушается, полностью контролируется «могущественной организацией», становится подотчетной ей во всем, что в принципе является неподотчетным и даже формально в общепризнанных декларациях провозглашается неприкосновенным. Такой человек может быть свободно допущен к ключевым позициям в обществе или спокойно выпущен за границу для своих деловых контактов.

Я думаю, что отделы КГБ, занятые «работой с населением», имеют своей задачей именно создание широкой сети вовлечения людей в мнимое сотрудничество для установления широкой и надежной системы контроля над ними. Попутно происходит и выявление «неблагонадежных». Но собственно разведывательная деятельность к этой сети никакого отношения не имеет. А когда для нее требуются специалисты других областей, то для этого имеются штатные сотрудники.

Если же у кого-то хватает твердости и упорства, чтобы уйти от сотрудничества, то он демонстрирует тем самым свою нелояльность, становится «не нашим», его продвижение затормаживается, он лишается перспективы, его терпят до поры до времени и стараются без шума и скандала постепенно затереть.

По моему личному опыту и глубокому убеждению, именно на этом месте, уступая или даже уступив, человеку предстояло понять, что он может сделать и чего не сможет, несмотря на любое давление и угрозы. Вынужденное согласие на сотрудничество с «компетентными органами», данное в далеком прошлом (иногда в детском или юношеском возрасте) или под сильным давлением в сталинские времена, при попытках органов восстановить контакты в новую эпоху приводило к резкому отказу. Само соприкосновение с госбезопасностью и отказ от сотрудничества при вынужденном уважительном общении с ней вызывало либо чувство смертельной опасности – «наступил на гадюку», либо давало ощущение некой твердой опоры. Надо было вступить в грязь, «переступить черту», чтобы понять, что совместимо и что несовместимо с твоей природой. Это, по моему опыту, было непременным условием для определения позиции человека нашего поколения по многим моральным вопросам. Человек, подписавший письмо, в защиту знакомого или незнакомого диссидента и снявший свою подпись под давлением партийно-административных инстанций или своих товарищей и «раскаявшийся» в своем поступке – либо понимал, что это ему непереносимо, так как несовместимо с его человеческим достоинством, либо видел, что ничего страшного не произошло, и что он живет как жил до этого поступка. И это также становилось его личным опытом – опытом шестидесятника.

Где-то в конце шестидесятых или несколько позже, после шестидневной войны, когда началась бешеная антиизраильская («антисионистская») пропаганда, на телевидении была организована «антисионистская» пресс- конференция с участием таких великих артистов, как Аркадий Райкин и Майя Плисецкая. Я думаю, что ни Райкин, ни Плисецкая, к сионизму отношения не имели, но их участие в публичном зрелище, где они как бы оправдывались в своей национальной принадлежности и заверяли публику в своей непричастности к тому, что является сугубо личным делом, областью privacy, было постыдным. Они, как бы утверждали, что, несмотря на свое национальное происхождение, они ни в чем не виноваты. Это было столь унизительным, что, по-видимому, не прошло даром для них. Райкин вскоре получил инфаркт и я никогда больше не встречал его «покаяний» или подписей под чем-либо и, думаю, что отъезд Плисецкой на работу в Испанию сложился тоже не без влияния этой печально-знаменитой телеконференции. А дважды Герой Советского Союза генерал Драгунский, человек, надо полагать, не трусливый, в конце семидесятых – начале 80-х вел целую серию «антисионистских» телепередач, смотреть которые было более чем стыдно. Но вел – и ничего, земля под ним не провалилась. И Райкин и Драгунский переступили черту, но вышли с диаметрально противоположным опытом. С опытом своего поколения.

Итак, – исполнять свой долг на своем месте. Но это было совсем не просто. Прежде всего, надо было увидеть предназначенное тебе испытание и не уклониться от него. Это, едва ли, не самая большая сложность. Ведь молния ударила не в тебя и исходила не от тебя и, вообще, дело предрешено и повлиять на его исход вряд ли возможно. Увидеть себя на пути несправедливости, направленной на другого трудно. И самому выйти из спасительной тени, выйти, когда тебя никто не просит (или даже просит), стать в центр внимания, подвергая удару и себя и не только себя, без надежды на успех очень непросто. Проще уклониться, не заметить, не счесть своим делом и своим долгом.

А, когда ударит в тебя, да еще при общем молчании и незамечании и стоять надо одному, даже если тебе сочувствуют твои товарищи, то устоять бывает нечеловечески трудно. Причем, при ударе тебе обычно оставляют отход – подчинение, покаяние, предательство.

Все это мне пришлось испытать на себе вскоре после истории с отказом подписать письмо о «самолетчиках». Будучи членом Ученого Совета Института, я всего-навсего пропустил заседание совета, посвященного осуждению и увольнению младшего научного сотрудника другой лаборатории, подавшего заявление на эмиграцию в Израиль. И я, и все мои сотрудники были уволены, (оставлены временно исполняющими свои обязанности) и наши места были объявлены вакантными. Стоять на своем месте против дирекции института, парторганизации, Министерства Здравоохранения СССР, Академия Медицинских наук, стоять вплоть до ухода с работы и, в конце концов, устоять, едва не лишившись рассудка, было не просто (2). Но наша история, я думаю, послужила «гасителем» в волне беззаконий и преследований, беспрепятственно распространявшейся в тот период в нашей области.

Гарри Израилевич Абелев
биохимик, иммунолог, академик РАН

Источники:
http://vivovoco.rsl.ru/VV/JOURNAL/VIET/ABELEV.HTM
http://garriabelev.narod.ru/gener.html
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments