jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Categories:

Интервью с советскими учеными 1

Международная Биографическая Инициатива (IBI)
http://www.unlv.edu/centers/cdclv/programs/bios.html

Шубкин В.Н
В те далекие времена, треть века назад, я, как и немногочисленные еще тогда коллеги, согрешившие с социологией, был полон энтузиазма.
– Вы понимаете, –убеждал я сотрудников журнала "Коммунист", где готовилась моя статья, –социология обращена непосредственно к человеку. Нельзя эффективно управлять обществом, не имея обратных связей. К тому же социология, являясь функцией демократии, сама способствует ее развитию. Она органически против всех форм насилия. Социология –это своеобразное зеркало нашего общества...

– А вы уверены, что я хочу смотреться в ваше зеркало? –ехидно спросил один из сотрудников. –На кой черт мне ваше зеркало, если я и так уверен, что прекрасен во всех отношениях? Я хорошо, комфортно себя чувствую. А тут являетесь вы с вашей социологией, и я узнаю, что отнюдь не так обаятелен, как мне представлялось: кривой нос, глаза слезятся, изо рта какие-то желтые клыки выпирают. Нет уж, избавьте нас от вашего зеркала. Так нам спокойнее.

Кон И.C.
"..При советской власти всегда было гораздо надежнее и спокойнее занимать охранительные позиции
. Здесь не было риска. И вот, чтобы во всем этом как-то разобраться, Шепилов, секретарь ЦК, готовил идеологический пленум. Это, кажется, был первый и единственный за всю историю партии пленум – недаром он не состоялся – который не должен был быть охранительным. Его хотели сделать либеральным. Меня туда вызвали…
Шепилов…сказал, что пригласили мы вас как лучших представителей нашей партийной и научной интеллигенции. Мы хотим услышать ваше искреннее мнение, что вы об этом думаете, потому что нам надо разбираться, а у нас нет четкой позиции.

Я впервые был в ЦК, и меня поразил, во-первых, уровень откровенности разговора и, во-вторых, уровень безнадежности всего этого дела. …Я тогда был мальчишкой, казался себе умным, думал, что я высказываю ценные идеи, и я-то их понимаю, а они, старые люди, этих идей не понимают. И тут я увидел, что они все это понимают лучше меня и раньше меня, и что ходу этому они никогда не дадут. Позже я вспоминал слова Монтеня о том, что самая большая наивность думать, что можно перепрыгнуть через пропасть в два прыжка. А когда прошло некоторое время, совсем недолгое, я понял, что эти люди вовсе не глупые и не безграмотные. Они все понимают, но они циничные. А еще через какое-то время я понял, что в придачу они еще совершенно правы.

Мое поведение – это чистое мальчишество. Пример тому – комиссия по международным делам Францева. У Францева лично плохие отношения с Шепиловым, последний его не любил. Запросили корреспондентов «Правды», те прислали шифровки, из которых следовало, что наша пропаганда за рубежом просто не существует, потому что ее никто, кроме уже верующих коммунистов, ни читать, ни слушать не в состоянии. Одна причина техническая – плохая трансляционная сеть. Другая, более серьезная, – никакие буржуазные органы печати не в состоянии напечатать ни один наш документ, и не потому, что он им не нравится, а потому, что он слишком длинный. Естественно, я говорю, все это надо передать [наверх]. Францев говорит: «Нет. О технической стороне дела напишем, а об этом не напишем». Почему, я спрашиваю, ведь он же просил?

«Потому что он взбесится. От него это не зависит. Документы составляются так, как у нас принято, и сказать, что наш стиль документов неправильный, невозможно. Это выходит за пределы компетенции Шепилова. Поэтому вне зависимости от того, какие слова он говорит, этого мы писать не будем».

А я написал, в частности, что надо покончить с ситуацией, когда все статьи обязательно начинаются и кончаются очередными историческими пленумами, что философы должны заниматься философией, партийные решения должны основываться на философии, а не философия на партийных решениях. Что-то в этом духе...

Федосеев сказал тогда: «Ну, записать-то мы это запишем, возражений нет, но и сейчас “Вопросы философии” не станут печатать статью, в которой не будет в качестве исходного положения ссылок на очередной пленум». Все засмеялись и дружно сказали: «Нет, не напечатают». Я совершенно искренне всплеснул руками: «Как, почему? Ведь все зависит от нас. Федор Трофимович нас призывал. Кто здесь сидит – директор Института философии, главный редактор журнала, его заместитель. От кого еще зависит?» И здесь последовала серия реплик, после которой все в моей голове прояснилось... Федосеев засмеялся – я впервые видел, как он смеется, он был человек неулыбчивый, хорошо так засмеялся и сказал: «Да, вы вот человек молодой, а нам уже творить поздно. И вообще, лучше погрязнуть в догматизме, чем в ревизионизме»…

Установка была на борьбу с догматизмом, но они то знали, что нельзя забывать про ревизионизм. Камари тоже засмеялся и сказал: «Вы человек молодой, а мы-то хорошо помним, хотя это и на вашей памяти, как в известной работе (речь шла о работе Сталина «Марксизм и языкознание») нас тоже призывали к смелости и творчеству, и мы знаем, что из этого вышло»

Я был случайным человеком на этой идеологической верхушке, ко мне хорошо относился завотделом пропаганды, он мог взять и послать мне приглашение, потому что считал, что от меня могла быть польза, что я могу сказать что-то, чего другой не скажет. А вычеркнуть потом всегда можно. Это разумная позиция. Людей моего возраста и положения там не было.

Шалин: Сколько вам было в 56-м?
Кон: Двадцать восемь. Люди, работавшие со мной в комиссиях, все годились мне в отцы... И тогда я увидел тщету этого дела. Для меня это был очень важный опыт. Позже я увидел, что в бытовом отношении эти люди [ведут себя] правильно. Действительно, они правы, когда защищают себя, потому что, если ты пойдешь дальше, то это плохо кончится.

Была такая конференция по молодежи, и они меня просили выступить там с докладом. Я им сказал: «Ребята, если я буду говорить, то о проблеме поколений, проблеме отцов и детей. Мне ничего не будет, а вас за это выгонят с работы». В это время повсюду шла проработка, что у нас нет проблемы отцов и детей.

был 68-й год. Тогда во Франции поднималось молодежное движение, была молодежная революция, которая застала всех врасплох. Не сориентировалась французская компартия, она заняла очень догматическую враждебную позицию. У нас была напечатана безобразная статья Юрия Жукова, я же написал совсем другую статью в «Новом времени» в поддержку [молодежного движения], и эта статья имела хорошую прессу.

Когда они попросили меня написать свои соображения, я сказал: «Дайте мне исходные документы». Первое, что я попросил, это материалы по западному молодежному движению. Есть комитет молодежных организаций, мне сказали: «Нет вопроса». После третьего строгого напоминания – им раз поручили задание, дали срок, они ничего не сделали, второй раз [опять ничего], и когда в третий раз стукнули по столу кулаком, они принесли аккуратно перепечатанные на прекрасной пишущей машинке переводы западной прессы. Больше они родить не смогли. Я был в ярости, потому что они не работают. Я бы их всех разогнал. Потом мне люди понимающе объяснили: «Ты зря, они этого не могут сделать, хотят они этого или не хотят. Если бы их спросили, какой коньяк пьют лидеры разных организаций, то это они знают, они этим занимаются. Но вопросы теории не для них. Они понятия ни о чем не имеют. Организация кагэбэшная, они знают, кого они завербовали и кого нет, но это материалы секретные, и они их в ЦК не дадут. А по части... это бесполезно». Потом, кстати, одним из результатов этого дела было то, что в Высшей комсомольской школе создали научный центр. Это был единственный результат. Дальше были материалы о советском студенчестве..

Я сказал: – Дайте мне материалы.
– А что вам надо?
– Первое – материалы о социальном составе, социальном происхождении студенчества.

Были запрошены материалы, я получил их и по союзному министерству и по республиканскому, со всеми расшифровками. Я посмотрел и тут же вернул с благодарностью за ненадобностью, потому что там данные по рабочим, колхозникам и служащим. Я говорю: «Извините, но с этим я не могу работать. Председатель Совета министров служащий и машинистка служащая. Что дети академика имеют лучшие условия, чем дети рабочего, я знаю без статистики. Мне нужны более детальные вещи». На это мне Михайлов сказал: «Да, вы совершенно правы. Могу добавить, что машинист, который водит машину по горизонтали, – рабочий, а лифтер, который водит ее по вертикали, – служащий». Других материалов нет. Дальше я спросил материалы о материальном положении студентов, потому что я знал, что ЦСУ ведет какую-то свою закрытую статистику семей. Таких данных не оказалось. Сравнить материальное положение студента с его работающим сверстником было невозможно. У Политбюро таких данных не было. Этих материалов я не получил. В это время было уже 16 лабораторий, занимавшихся проблемами студенчества. Я попросил их материалы. Мне прислали отчеты всех шестнадцати лабораторий – может быть, их было не шестнадцать, где-то такого порядка. Я их посмотрел и за ненадобностью тут же вернул. Все они занимались изучением ценностных ориентаций студенчества, и все эти ориентации были очень хорошими. А начальство беспокоилось, будет у нас как во Франции или не будет, и как сделать, чтоб этого не было.

Я рассказал Михайлову об этом, попросил его сделать запрос в Ленинградский обком, чтоб хоть какая-то у меня была иллюстрация. На что он сказал: «Вы знаете, я этого делать не буду. Это бесполезно. Они нам ничего не пришлют, либо пришлют липу. Горком никогда не пришлет в ЦК никаких материалов критического свойства». Я говорю: «Там ничего особенного нет». – «А они все равно не пришлют». Ну, ему виднее. Нет, так нет. И только много лет спустя я понял, что этот человек заботился и обо мне.

Единственная рекомендацию, которую я сделал, была охранительная… Тогда, кстати, был решен вопрос о повышении стипендии. Охранительная часть касалась вопроса, надо ли строить студенческие городки. Опыт показывает, что это горючий материал, когда все сосредоточено в одном месте. (Смеется.) Больше я ничего не помню, ничего там такого не было. Но мне стало ясно, что, даже когда они хотят что-то сделать, они не могут. У них нет данных, и родить их они не могут. Но главное, что такой опыт накапливал ощущение бесполезности. Потому что на выходе любой бюрократической конторы (партийной, не партийной, тут не важно) оказывается документ. Документ может быть лучше или хуже, но он никогда не реализовывается. Я дальше никогда не воспринимал такие вещи всерьез. Даже смеялся, что, если бы я занимался антисоветской пропагандой в Америке (а они это делают небрежно), я бы издал сборник наших партийных документов по разным вопросам, и этот сборник показал бы, что с периодичностью 10–12 лет по одному и тому же вопросу выходят практически одни и те же документы с одними и теми же задачами. Причем очень часто новый документ пишут новые люди, которые не читали предыдущего. При этом все остается без изменений. С одной стороны, это доказывает правильность политики партии, что ничего не устарело, но с другой стороны, ясно, что ничего не осуществляется. И дальше я к этому относился соответственно.

...Бовин мне показал тогда, я своими глазами читал, сугубо закрытый документ, написанный для Брежнева, минуя всякое начальство, в котором доказывалось, что ни в коем случае нельзя делать интервенцию в Чехословакию. До того, как интервенция произошла. Это обсуждалось. Никто из его коллег не смел возражать, потому что было понятно, что пустое дело, а он возражал. Это не имело последствий, хотя и вызвало некоторое недовольство. Поскольку его любил Брежнев, это ему сошло. Но это был большой риск. Все это было написано, естественно, обтекаемым языком. Он мне показывал текст до событий, а не после.

еще одно промежуточное звено. Эти документы лежали в столах, но их читали. Начальство привыкло к плохим прогнозам и неблагоприятным цифрам. И Горбачев, еще до того, как он стал главным человеком, когда только что пришел в Политбюро, эту информацию имел.

Общество было достаточно сложным... Была прекрасная формула..." в Москве система однопартийная, но многоподъездная." В ЦК много подъездов, и то, что было невозможно в подъезде, где был отдел науки, было возможно в другом подъезде, где помещался международный отдел. Там можно было найти поддержку. Шли разные игры, и поэтому, когда человек пишет мемуары и говорит, что он такой замечательный, он сделал то и другое, то на самом деле он не мог бы всего этого сделать, если бы не было других людей в ЦК, которых он, может, не очень любил или даже не знал, а они могли его подстраховать. Кузьмин, который потом сыграл крайне реакционную роль в судьбе советской психологии, мне рассказывал, что, когда кто-то [в верхах] поинтересовался, надо ли меня «прикончить» – он сказал «не надо».
так, получилось, что в это время защищал докторскую диссертацию Ильенков, с которым у нас были хорошие отношения. Я не был на его защите, я не мог, но пришел к нему на банкет после защиты. На этом банкете и в последующие пару дней я увидел абсолютно всех людей, с которыми я думал общаться, если перееду в Москву. Это были люди, которых я уважал, это были достойные люди. Я тогда так думал, я сегодня так думаю, и на некоторых из этих людей я смотрел снизу вверх. И ни один из этих людей ни о ком не сказал ни единого доброго слова.

все иностранные сноски в политиздатских книжках были подвигом. Никто кроме меня этого не делал. И это не значит, что никто не читал литературы. Тот же самый Моисей Самойлович [Каган] их читал, но в [его?] политиздатских книжках нет ссылок на иностранные источники. Большинство не читали, но и те, кто читал, не считал нужным [делать ссылки]. А здесь тоже была сложность: если я напишу от своего имени, все пройдет, все, что я скажу, марксистко-ленинское по определению, поскольку я правильный человек. Если я излагаю чужую теорию, я должен занять позицию по отношению к буржуазному автору, показать, в чем он заблуждается. Тут нужно делать оговорки, нужно искать возможность ввести проблему в оборот, сделать ее приемлемой и так далее. С точки зрения самоутверждения, было бы легче разрабатывать свой кусок. В тогдашней ситуации я исходил из того, что у меня нет читателя, что его надо создать, а уж далее он...

С сексологией были проблемы. Это не просто создание области знания, но и сферы культуры. Ведь не было секса, что тут поделаешь... Книжку десять лет не издавали по реакционности издателей. Никто не мог вмешаться. Я точно знал, что ее можно издать. Какие бы ни были нападки, даже если бы Суслову доложили и он что-то вякнул, все равно дело бы ограничилось разговорами. Людям это было надо, дело назрело, перезрело.

Я начал заниматься наукой очень рано –в пятнадцать лет стал студентом, в девятнадцать окончил педагогический институт, в двадцать два года имел две кандидатские степени. Однако это не было следствием раннего интеллектуального созревания. Скорее даже наоборот. По складу характера и воспитанию я был типичным первым учеником, который легко схватывает поверхность вещей и быстро движется вперед, не особенно оглядываясь по сторонам. Быть первым учеником всегда плохо, увеличивает опасность конформизма. Быть отличником в плохой школе, –а сталинская школа учебы и жизни была во всех отношениях отвратительна, –опасно вдвойне; для способного и честолюбивого юноши нет ничего страшнее старательного усвоения ложных взглядов и почтения к плохим учителям. Если бы не социальная маргинальность, связанная с еврейской фамилией, закрывавшая путь к политической карьере и способствовавшая развитию изначально скептического склада мышления, из меня вполне мог бы вырасти идеологический погромщик или преуспевающий партийный функционер.

Ведь убедить себя в истинности того, что выгодно и с чем опасно спорить, так легко... Плюс –агрессивное юношеское невежество, которому всегда импонирует сила. Мальчишке, который не читал ни строчки Анны Ахматовой, а с Пастернаком был знаком по одной-единственной стихотворной пародии, было нетрудно поверить докладу Жданова. Рассуждения Лысенко, в силу их примитивности, усваивались гораздо легче, чем сложные генетические теории. Дело было не в частностях, а в самом стиле мышления: все официальное, идущее сверху, было по определению правильно, а если ты этого не понимал –значит ты неправ. Просматривая сейчас свои статьи 1950-х, я поражаюсь их примитивности, грубости и цитатничеству. Но тогда я нисколько не сомневался, что именно так и только так можно и нужно писать.

Значит ли это, что я всему верил или сознательно лгал? Ни то, ни другое.
Видя кругом несовпадение слова и дела, я еще на студенческой скамье начал сомневаться в истинности некоторых догм и положений истории КПСС. Но сомнения мои касались не столько общих принципов, сколько способов их осуществления (религия хороша, да служители культа плохи) и, как правило, не додумывались до конца. У нас дома никогда не было портретов Сталина, и я не верил историям о “врагах народа”. Хороший студент-историк, я и без подсказок извне понял, что если бы все эти люди, как нас учили, чуть ли не с дореволюционных времен состояли между собой в сговоре, они могли сразу после смерти Ленина выкинуть из ЦК крошечную кучку праведников, не дожидаясь, пока их разобьют поодиночке. Но трудов их я, разумеется, не читал и никаких сомнений в теоретической гениальности вождя народов у меня не возникало. А если и возникали, то профессора их легко рассеивали.

Впрочем, внешняя косметическая чистоплотность отнюдь не избавляла от интеллектуальных и нравственных компромиссов. Вначале они не были даже компромиссами, потому что внутренняя самоцензура действовала автоматически и была эффективнее цензуры внешней. Идеологическая лояльность в сталинские и первые послесталинские времена гарантировалась двояко.
Во-первых, почти в каждом из нас жил внушенный с раннего детства страх. Из моих близких никто не был репрессирован, но я на всю жизнь запомнил, как в 1937 году у нас в комнате, на стенке карандашом, незаметно, на всякий случай, были написаны телефоны знакомых, которым я должен был позвонить, если мою маму, беспартийную медсестру, вдруг арестуют. В 1948 году, будучи аспирантом, я видел и слышал, как в герценовском институте поносили последними словами и выгоняли с работы вчера еще всеми уважаемых профессоров “вейсманистов-морганистов”; один из них, живший в институтском дворе, чтобы избежать встреч с бывшими студентами и коллегами, вместо калитки проходил через дыру в заборе. В 1949 году пришла очередь “безродных космополитов” и “ленинградского дела”. В 1953 году было дело “врачей-убийц” и так далее.

От такого опыта трудно оправиться. Когда бьют тебя самого, возникает, по крайней мере, психологическое противодействие. А когда у тебя на глазах избивают других, чувствуешь прежде всего собственную незащищенность, страх, что это может случиться и с тобой. Чтобы отгородиться от этого страха, человек заставляет себя верить, что, может быть, “эти люди” все-таки в чем-то виноваты, а ты не такой и поэтому с тобой этого не произойдет. Но полностью убедить себя не удается, поэтому ты чувствуешь себя подлым трусом. А вместе с чувством личного бессилия рождается и укореняется социальная безответственность. Тысячи людей монотонно повторяют: “Ну, что я могу один?”

Разные поколения объективно обладают неодинаковым потенциалом инакомыслия. .. Сдержанный скепсис родителей у детей перерастал в полное отвержение системы. Мое поколение подвергалось значительно меньшему социальному и духовному давлению, чем люди 30-х годов, студентам 60-х уже трудно было понять некоторые ситуации десятилетней давности, а современной молодежи кажется странной трусость или беспринципность, называйте как хотите, 70-х. Но можно ли гордиться тем, что ты родился в другое, более свободное время? Твое свободомыслие отчасти выстрадано молчанием предков.

“И.С., я нашла подходящую цитату из Маркса. Мысль та же, что у Шопенгауэра, и никто не придерется”. Дальше следовал такой текст: “... Истинный брак, истинная дружба нерушимы, но ... никакой брак, никакая дружба не соответствуют полностью своему понятию”. Цитата мне понравилась, но смутило, почему в ней два отточия. Открыл том Маркса и прочитал следующее: “Истинное государство, истинный брак, истинная дружба нерушимы, но никакое государство, никакой брак, никакая дружба не соответствуют полностью своему понятию”. Отвечаю Лебедевой: эпиграф подходит, но давайте восстановим его полный текст, государство это как-нибудь переживет! Но разве можно было даже намеком подвергать сомнению, что идеальное советское государство полностью “соответствует своему понятию”?! Подлинный текст Маркса был восстановлен только в третьем издании книги. Вот как мы жили.

Меня усиленно приглашали на разные научные и околонаучные семинары. Все хотели что-нибудь узнать о сексологии, но не смели назвать вещи своими именами. В одном биологическом институте мой доклад назвали “Биолого-эволюционные аспекты сложных форм поведения”. Название своего доклада на всесоюзной школе по биомедицинской кибернетике я даже запомнить не смог –очень уж ученые были там слова. А на семинаре в Союзе кинематографистов моя лекция называлась “Роль марксистско-ленинской философии в развитии научной фантастики”! И никто не сознавал, что все это не столько смешно, сколько унизительно. Как будто я показываю порнографические картинки...

Я пробовал обращаться в высокие партийные инстанции, но аппаратчики боялись, что их могут заподозрить в “нездоровых сексуальных интересах” (здорового сексуального интереса у советского человека по определению быть не могло). Зато я научился безошибочно отличать ученого на высокой должности от начальника с высокой ученой степенью: ученый, если он понимает значение вопроса, постарается что-то сделать, начальник же, будь он трижды академик, непременно уйдет в кусты. Если верить этому критерию, академики в ЦК КПСС были, а ученых не было.

Шубкин:
Советская социология, или, как ее тогда называли во избежание конфронтации с истматом, “конкретные социальные исследования”
, возникла на волне хрущевских реформ и имела своей официально провозглашенной функцией их информационное обеспечение. Но даже в таком узком, подчас технократическом понимании социология несла в себе мощное социально-критическое начало. Ведь она предполагала изучение действительности, которое неизбежно, каким бы робким конформистом ни был сам исследователь, –а среди первых советских социологов таковых было немного, в большинстве своем это были смелые, мужественные люди, –демонстрировало ложь и несостоятельность господствующей идеологии. И эту опасность безошибочно чувствовали партийные бонзы. ИКСИ был создан только по инерции, когда никакой нужды в нем у партии уже не было. Общественные науки могут развиваться, только изучая реальные социальные проблемы. Между тем “зрелый социализм” принципиально утверждал собственную беспроблемность. Советское общество достигло такой стадии зрелости, когда сущность и явление совпали, сделав науку излишней.

Люди, стоявшие у истоков советской социологии, не имели на этот счет иллюзий. На всем протяжении организации, а затем распада ИКСИ мы поднимали один и тот же тост –“за успех нашего безнадежного дела”. Тем не менее делали все, что могли.

Члены комиссии заявляют, что мы при проведении наших массовых обследований ставим цель совершить, используя методы социологии, идеологическую диверсию: столкнуть поколения отцов и детей. (Было в то время такое "увлечение" штатных идеологов –всюду искать конфликт поколений). "В чем вы это видите?" – спрашиваю я. "Как в чем? В вашей анкете есть вопросы об образовании выпускников школ и их родителей", –отвечает комиссия. "Ну и что?" –недоумеваю я. "Так ведь у вас получится, что нынешнее поколение более образованно, чем их отцы. Значит отцы должны уступать власть детям? Так ведь получается".

На кафедре стоял большой полый гипсовый бюст Энгельса. Догадливая молодежь постоянно прятала в него пару бутылок сухого вина, которое после окончания рабочего дня выпивала. Полагаю, Энгельс сам бы повеселился над таким немолитвенным использованием его изображения.

Бестужев-Лада
В.М.Хвостов, которому я сообщил о сделанном мне предложении
(уже решившись принять его), попытался отговорить меня от такого шага. С великолепием сановника, оставшегося в памяти всех, кто знал его, он в нескольких словах пророчески обрисовал мое будущее.
– Вы идете, как говаривали раньше, в чужие люди, – сказал он мне. – Здесь ваше место и ваш путь определены, здесь все вас знают, и вы никого не задеваете. Если не случится ничего сверхъестественного, можно назвать приблизительно годы, когда вас произведут во все следующие научные чины. Работайте спокойно – и вы составите себе имя в науке по той проблематике, к которой склонны. Если же вы уйдете, то куда бы вы ни ушли – вам придется либо стать "шестеркой" у человека, занимающего в науке более высокое положение, и "пахать" на него, теряя лучшие годы жизни, либо остаться аутсайдером, и тогда вас все время будут пытаться обокрасть и унизить. Так устроена жизнь.

Чесноков С. В.
На Камчатке я впервые столкнулся с "теплыми", "человеческими" механизмами советской идеологической политики
. Шестой класс. Я отличник. Мне в школе говорят: тебя пригласили по камчатскому радио выступить. Прихожу на радио:
– Зарядку делаешь? – Нет. Во сколько утром встаешь? – За полчаса до начала занятий. Поем и в школу бегу. – Ну и ну, – говорят. – Вот текст, сейчас ты его прочтешь, а мы запишем.
Я посмотрел. Там написано, что я встаю рано, обливаюсь холодной водой, закаляюсь, зарядку делаю, это помогает мне учиться "на отлично". — Я ничего этого не делаю. Это обман. — Ну и что? — говорят. – Представь, ты выступишь по радио. Зарядку не делаешь, просыпаешься поздно, какой это пример? Ты понимаешь, что делать зарядку это хорошо, что ее надо делать? — Понимаю (а сам думаю: уже здесь вру). — Ты же отличник, нам тебя в школе рекомендовали. Прочти это. Всем пример будет хороший. Пойми нас, мы же на радио помогаем людям правильно жить. Так и ты помоги нам.

Я прочел. Передача была утром и начиналась песней "Это чей там смех веселый, чьи глаза огнем горят". Я ее проспал. Хотел встать, чтоб услышать, но проспал. А в школе пацаны смеялись, рассказывали, как я зарядку делаю по утрам. И все было отвратительно. И я сам, и взрослые на радио, и шутки.

...осень 1959 года. В Москве уже с "оттепелью" прощались, а до Измаила только-только докатилось, что о Сталине на ХХ съезде говорили. Как до жирафа по длинной шее. Я домой пришел, мать пол мыла. Я говорю: "Меня из школы выгнали". Мать тряпку уронила и заплакала. Отец надел китель военно-морской, с погонами подполковника, темно-синий, и пошел в гороно. Говорит: "Сына выгнали из школы, за что? Он же не хулиган – отличник". Тогда директрису вызвали к городскому начальству. Она вела историю, коронной ее фразой было: "Наши в том бою одержали поражение". Сама придумала. Наши всегда победы одерживают. И поражение, если уж случилось не могут потерпеть, только одержать. Ей говорят: "Не валяйте дурака. Вы же знаете, что в Москве ХХ съезд прошел, все уже по-другому. Давайте-ка этого мальчика двигайте вперед. Нам такие люди нужны".

И меня сделали секретарем комитета комсомола школы. То есть не то что просто вернули в школу, а сделали секретарем комитета комсомола. Это перевоспитание такое возникло. Когда я был "комсомольским вожаком", мне вся чушь идеологическая еще виднее стала. Из горкома пришло задание всем школьникам выписать газету "Одесский комсомолец". Все должны были подписаться. Я выступил на городской конференции как секретарь школы и сказал: "Какая лажа эта ваша газета, никому она не нужна, зачем заставлять людей подписываться на нее? Что это за ерунда такая?". Представители школы чуть не умерли со страха. А городские чиновники партийные за эту мою речь меня сделали внештатным инструктором горкома комсомола. Сказали: "Молодец, критика нам нужна". Это уже было за три месяца до выпускного вечера. Я хорошо помню мои впечатления от контакта с властью. Там была женщина, инструктор, которая меня курировала. Она однажды мне без свидетелей сказала: "Ну, Сережа, ну что ты себе все портишь? Зачем тебе это надо? Повезло тебе, у тебя прямая дорога, иди по ней и все". Таким ужасом понесло на меня от ее слов! Ужас, ощущение дикой дисгармонии от слов, сказанных под маской бронебойной житейской логики, я запомнил навсегда."

...На семинарах можно было обсуждать многое из того, что было под запретом. В этой стране, при этом режиме. Это не означало свободы. Важно было быть точным в словах. Не законспирированным или двусмысленным, а точным. Неаккуратными словами можно было приличного человека поставить под удар или вынудить его охранять свое право на именно ту социальную роль, которую выбрал лично он. Это была особая практика социализации нормального незашоренного мышления в условиях тоталитарного режима. И это было очень интересно. Позже я видел аналогичную атмосферу у Станислава Сергеевича Шаталина, у которого работал во ВНИИСИ. Было можно ставить и решать серьезные проблемы, находясь внутри системы. Диссиденты были глухи к моим интересам в этом плане. Само существование подобных ситуаций многие из них воспринимали как угрозу безусловности моральных оценок режима, под знаком которых проходили их собственные действия.

Разделяя моральные оценки диссидентов, я не считал для себя возможным вменять их другим людям. Внутренне, подчеркиваю. В себе самом вменять. Внешне — это понятно. Внешне все мы демократы. А я говорю о том, что полуулыбку формирует, интонацию морального превосходства, внутренний жест вменения грехов или их прощения. Я не разделял диссидентского деления людей на морально приемлемых и морально неприемлемых по формальным признакам: наличию партбилета, социальному благополучию, участию во власти, даже по такому признаку, как служба в КГБ, явная или тайная. Для меня прежде всего был интересен или не интересен сам человек, полнота его мира, уровень понимания обстоятельств, в которых он действует, способ соотноситься с собственной совестью. Благодаря этому круг моего общения был очень широким. Но такая позиция создавала сложности. Я пел песни Галича, Окуджавы, Матвеевой, Кима — на открытых площадках, в кругу друзей, по домам. Никогда не скрывал своей любви к ним. Открытость во всем была моим кредо. Во всем, что касалось лично меня — это важное добавление. Здесь проходила граница, за которой мои слова могли поставить под удар других."

Фирсов:
...было принято решение создать Информационный центр, призванный обслуживать секретариат и политбюро ЦК КПСС, то по указанию общего отдела ЦК КПСС сектор привлекли к проектированию системы машинного анализа писем трудящихся, адресуемых ЦК КПСС. Основная цель системы состояла в изучении содержания писем (проблематика и мотивы обращения к адресату, сведения об авторах обращений). Кроме того, требовалось с помощью вычислительной техники существенно улучшить и регламентировать работу партийного аппарата с этими письмами (рассмотрение писем и составление ответов их авторам, контроль за выполнением соответствующих поручений центральным и местным ведомствам, партийным и государственным чиновникам самого высокого уровня). Задача академических социологов виделась в том, чтобы методически обеспечить функционирование всех звеньев такой системы и сформулировать требования к математической обработке первичной информации. Работа системы была сферой ответственности заказчика, тем более что обработанная информация и аналитические выводы предназначались для узкого круга руководящих лиц и уже поэтому защищались весьма суровыми правилами работы с секретными документами.

Мне удалось обойти рифы секретности, предложив в качестве экспериментального полигона для отработки методик машинного анализа писем использовать тексты писем, направленных в Ленинградский обком КПСС. Такое решение устраивало общий отдел ЦК КПСС, но было совершенно неприемлемым для обкома. Я не учел, да и не знал в подробностях, что к тому времени (речь идет о начале 1980-х гг., на которые пришелся пик стагнации) республиканские и областные комитеты партии тщательно скрывали от своего боевого штаба — Центрального Комитета — сведения о фактическом положении дел на местах. Здесь не меньше, чем на телевидении, боялись “проколов”, ибо они разрушали иллюзию всеобщего благополучия, в котором, по мнению партии и ее руководителей, пребывала страна и ее народ. Г. Романов, тогдашний первый секретарь обкома КПСС и член политбюро ЦК КПСС, не отличался способностью к высокому полету мысли. По его мнению, препарированная почта обкома могла представить замечательный город — колыбель революции, авангард технического прогресса, кузницу передового производственного и общественного политического опыта — в невыгодном свете. Во избежание угроз, связанных с утечкой информации наверх, наши социологические изыскания было велено прекратить. В одночасье из сейфов института изъяли архив более чем десятилетних исследований, а их исполнителей лишили пропусков в Смольный и выдворили из рабочего помещения, где они занимались научным трудом во славу и в интересах партийных органов. Каюсь, но я не увидел в этом признаки бессилия и надвигавшейся агонии партии, годы существования которой были сочтены.

...идеология, так прочно укорененная в текстах широко понимаемой советской культуры, осуществляла одну важную функцию — инфантилизацию советских граждан. В итоге планка требований к социальным качествам людей оказалась заниженной. В то же время от их социальных свойств в полной мере зависит судьба любого общества. Эту мысль еще в двадцатые годы выразил выдающийся русский социолог П. А. Сорокин в своей работе “Современное состояние России”. Позволю себе две цитаты оттуда: “Общество, состоящее из идиотов или бездарных людей, никогда не будет обществом преуспевающим. Дайте группе дьяволов великолепную конституцию, и все же этим вы не создадите из нее прекрасного общества. И обратно, общество, состоящее из талантливых и волевых лиц, неминуемо создаст и более совершенные формы общежития” Так вот, инфантильные люди и культура, поддерживающая этот инфантилизм, до сей поры не имеют адекватных реакций еще на одну закономерность. Сорокин открыл закон социального иллюзионизма, согласно которому крупные общественные сдвиги начинаются и идут под знаменем притягательных лозунгов “царства Божия на земле”, “братства равенства и свободы”. В момент начала великих преобразований большинство людей, так или иначе участвующих в движениях, верят в то, что движения приведут, наконец, к осуществлению великих идеалов, хотя в конечном счете ни одно из этих движений не смогло осуществить “выставленных идеалов”. Вспоминая грандиозные и вдохновлявшие нас лозунги периода перестройки, полезно напомнить все, что пророчески писал первый социолог России про лозунги революции 1917 г.: “Из одного края великой земли русской до другого проносились они, заражали миллионы, зажигали их огнем энтузиазма и фанатизма, будили и опьяняли их и возбуждали великую веру к себе и в себя. Казалось, великий час пробил. Вечно жданное наступает, мир обновляется и “синяя птица” всех этих ценностей в руках. ...История еще раз обманула верующих иллюзионистов. Поистине “слепые вели слепых, и все упали в яму”” . Правда, в своих комментариях Сорокин заметит, что свой закон он связывает с кровавыми революциями, а бескровные революции могут иметь иную перспективу."
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments