jlm_taurus (jlm_taurus) wrote,
jlm_taurus
jlm_taurus

Categories:

Лидия Яковлевна Гинзбург, из записей 1950—1960-х годов

Нужно ли путешествовать? "Здесь мы услышали слово «сервис», что означает — обслуживание." Для познания нужен опыт и размышление над опытом. Но вот нужно ли ездить и смотреть новые места? Спрашивающим отвечаю: да, очень интересно. Несколько утомительно, но многое удалось посмотреть. Отвечать так и нужно, потому что следует, по возможности, говорить правду; но близлежащую правду. О дальнейшей же правде уже нужно писать.

Интересно — традиционный ответ вернувшихся из поездки, — очевидно, относится к познавательным возможностям процесса перемены мест. Чем больше ездишь, тем меньше веришь в эти возможности; тем навязчивее представляешь себе заранее — очень похоже — то, что предстоит увидеть. Так что и видеть это как-то уже не обязательно. Из нескольких поездок выносится сумма элементов, которые потом достаточно уже переставить. Так, скажем, заданы могут быть слагаемые, из которых состоят (для туриста) города Прибалтики, крымские побережья, горные местности, северные озера...

Увидеть, познать в самом деле новое, очевидно, можно только выйдя в мир других отношений. N. говорит: проще сидеть дома. Потому что люди и вещи все равно одни и те же. Люди одни и те же потому, что местные различия поглощаются единообразием социальных определений. Вещи — разные только в кустарных магазинах (впрочем, и там вырабатывается подозрительное единство), а в остальных магазинах вещи охвачены гигантским тождеством ширпотреба. Вот почему в этих странствиях практически познается совсем другое. Не пестрота жизненных форм, а точность общественных закономерностей, в непривычных условиях особенно наглядная. Не лучше обстоит у туриста и с эстетическим созерцанием многообразия природы.

Приятно, конечно, наслаждаться произведениями искусства в особой, с настроением, обстановке; но это не обязательно. Мы вполне воспринимаем картину в толчее и убожестве выставочного окружения. Можно ли, однако, воспринимать природу из тесного, грязного и галдящего автобуса? Как ни странно, — можно (если не кричит радио), но только так, как воспринимают картину на выставке. Происходит подстановка. Сложное, многосоставное эстетическое переживание жизни заменяется подобием восприятия искусства. Весьма обедненным подобием, потому что природа, воспринимаемая как картина, — хуже картины. Восприниматься же она должна иначе, по законам практической эстетики.

Считалось всегда, что знают в природе толк — охотники, рыболовы, садоводы, помещики (сочетавшие специальный опыт с досугом). Эстетика природы несводима к созерцанию. На нее работают все пять чувств; а пять чувств одновременно работают только у участвующего в действии. Эстетическое восприятие жизненного процесса есть тем самым и самовосприятие.

В природе прекрасное — это также и запах, и ветер, коснувшийся потного лба, и утренняя роса на сапогах. Или это вкус соли, стынущий во рту, ладони, натертые веслом, смесь сухо раскаленного с мокрым и хлюпающим и пахнущим рыбой и смолой. И всякий знает, что когда хочешь с тоской земли и воды, то вспоминается это, — не восходы и не закаты, не дали, не потоки, бегущие с гор...

Придумать нарочно условия, благоприятные эстетическому переживанию природы, — трудно. Искусственно созданные, они непрочны, неверны. Их легко разрушает ворвавшийся инородный элемент. Но традиционные, веками испытанные действа заведомо обеспечивали сложную связь символических переживаний. Люди охотились и удили рыбу, ходили на сенокос, ночевали на сеновале, разводили костры над рекой. Это эстетика практическая и игровая, то есть осуществляющая классическое условие целесообразной бесцельности.

Люди, вжившиеся — иногда бессознательно — в символику природы, равнодушны к перемене мест. В меру своих способностей они бесконечно возобновляют эстетический акт познания знакомой земли, все той же речки, — радостно узнавая вечные знаки, остро фиксируя новые приметы. Активной и страстной эстетической жизнью живут не мчащиеся и озирающиеся, но копающиеся в своем саду, но каждый год забрасывающие удочку в том же затоне. Передвигающимся остается пассивное созерцание. Неполноценное, в частности, потому, что турист не в силах выключить из данных ему предметных сочетаний инородные, антистилистические элементы, как их выключает художник.

У нас существуют целые организации, систематически занятые разрушением эстетических иллюзий. Именно организации, принадлежащие к сети курортно-туристского и просто пассажирского обслуживания. Зеленофанерные киоски в старых парках, «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» — в горах Кавказа, в водах Валаамского архипелага... неотвязный и торжествующий, как у Достоевского «Ach, mein lieber Augustin» в исполнении Лямшина.

Поэтика путешествий располагает двумя методами. Один из них — рюкзак, костры, палатка или ночевка в машине, — когда неудобства и трудности становятся эстетическим фактом (дорожный романтизм); второй — странствия с комфортом и сервисом, суть которых в стремительности, в невесомости быта.
Роскошь и нищета, подобно искусству, создают ощутимость вещей. Комфорт — негативен; он только снимает косное сопротивление быта. Он любит вещи гладкие и обтекаемые и, в сущности, поглощает вещи, оставляя от них только нужные функции и результаты. У нас же дорожный быт разрастается в катастрофу, в апокалипсическую громаду Антисервиса.

Русская интеллигенция классического своего периода самый разговор о комфорте сочла бы неприличным. Бытовые удобства даны были ей от рождения, и она их не замечала. Она замечала бытовые удобства для того только, чтобы их стыдиться, или презирать, или отвергать их нигилистически.
Один только Герцен, замечу попутно, умел враждовать с мещанством и тонко ценить буржуазный комфорт.

Изменилась апперцепция. Для старой интеллигенции комфорт входил в комплекс мещанства, вернее — интерес к комфорту (этим пользуются и об этом не говорят). Для поколений, чьей повседневностью были войны, нищета, голод, страх, — обтекаемый быт ассоциируется не с тупой сытостью и духовным убожеством, а с миром и благоволением, с покоем и достоинством человека. Ассоциации эти отчетливо видны у Ильфа и Петрова, подаривших нам слово сервис.

Дорожный Антисервис неотвратим, если иметь дело с изначальным алогизмом — с системой курортов для бедных и туризма для бедных. Не для бедных и молодых, весело шагающих с рюкзаком за плечами, но для немолодых бедных, жалующихся на печень.

Больницы и столовые для бедных — это горькая необходимость. И в обществе, не располагающем еще избытком материальных благ, честное дело. Но организации этого рода, призванные содействовать наслаждению жизнью, — фальшивы по самой своей сути. Они исходят из убеждения, что подведомственный им человеческий материал пребывает на уровне, позволяющем отдыхать в условиях, которые нормальному человеку могут привидеться только в страшном сне (четырнадцать отдыхающих в одной комнате, под неумолчный вой громкоговорителей и радиол), позволяющем наслаждаться тем, что у нормального человека должно вызывать отвращение, — загаженными парками, жидкими, усохшими лесами, запыленными видами, смутно мелькающими сквозь автобусную давку. К несчастью, система эта пока что нужна, потому что для многих и многих это единственный способ отдыхать и лечиться и даже получать удовольствие. И это внушает организациям успокоительную уверенность в том, что люди согласны — по незнанию другого — находиться на том бытовом уровне, на котором они находятся. В этой уверенности нет ни малейшего демократизма, а есть холуйское презрение к человеку неважного чина (как говаривали в XVIII веке).

Деньги и привилегированность смягчают систему, но не позволяют вырваться за ее пределы (только уж самая большая привилегированность). Все плавающие и путешествующие находятся в плену Антисервиса, то есть механизма обслуживания людей массовидных.

Антисервису способствует, разумеется, общий беспорядок, но социология его восходит к началам более исконным и далеко идущим. Прежде всего, это исходное противоречие личного обслуживания в порядке государственной службы. Толстой сущность господской жизни видел в том, что все грязное, трудное, скучное в своем личном быту барин бесстыдно взваливает на другого человека. Что может принудить взять на себя чужую грязь, отбросы чужой жизни? Если не рабство, то выгода.

Сколько ни внушайте человеку, что, в качестве трудящегося, его нормальная функция убирать плевки и объедки другого, равного ему трудящегося, — он в эту норму не верит. Отсюда чрезвычайная нервность и грубость проводников, уборщиц, официанток, санитарок — особенно в учреждениях, где на чай не дают или дают невесомо мало. У них вырабатывается нечто вроде личной ненависти и физического отвращения к обслуживаемому. Курортный персонал относится к массе своих клиентов как к орде, гадящей, крадущей, все разрушающей на своем пути, чьи вожделения он, персонал, призван пресекать в корне.

Когда после курортных окликов: «А ну-ка, граждане, что это вы по разным столам расселись... Давайте-ка я вас разом всех обслужу!» — попадаешь в первый раз в московский ресторан, то вид снисходительного официанта умиляет. Московские и ленинградские рестораны обычно посещают не люди с рассчитанным на двадцать четыре дня отпускным бюджетом, но, напротив того, — хотящие красиво пообедать или поужинать. С возрастанием чаевых уменьшается интенсивность Антисервиса, но принцип остается в силе.

Ни беспорядок и равнодушие, ни материальная незаинтересованность не исчерпывают суть Антисервиса. Государственное личное обслуживание алогично; тем паче в неиндивидуалистическом государстве. Оно либо превращается в свою противоположность (взаимная травля обслуживающих и обслуживаемых), либо оно кое-как держится чаевыми, то есть пародийным вторжением частнособственнических экономических отношений.

Кампания против чаевых, которую по временам проводят газеты, имеет, надо сказать, характер истинно общественный. Читатели во множестве пишут письма. Возмущение идет не сверху, где чаевые дают или где и без того обеспечены услугами, и не снизу, где их берут. Исходит оно от некоего среднего слоя, который не привык платить за бесплатное, хотя и убежден, что все бесплатное плохо.

Для осуществления сервиса требуется либо его механизация, либо признанное неравенство. На Западе, как известно, только очень богатые люди могут позволить себе держать прислугу. Сервис устремлен к предельной механизации. Безлично-механическое обслуживание не унижает. Все же, что унижает, переваривается психологически, благодаря открыто действующему экономическому неравенству. Говорят, впрочем, что в американизированном мире не существует понятия унизительных занятий. Но для этого труд нужно понимать особым, нам несвойственным, образом — как бизнес, как то, за что платят деньги.

Наше обслуживание, со всеми его особенностями, неотделимо от противоречивой и смутной природы социальной дифференциации в современном некапиталистическом обществе. Чудовище Антисервиса оказывается двуликим. Если один его лик — дикость и канцелярское высокомерие, то в другом неожиданно проступают человеческие черты. И в конечном счете вы узнаете лицо человека, который, подтирая чужие плевки, не считает, что все в порядке, поскольку и плюющий и подтирающий — члены профсоюза. Разрешить противоречие может только новый тип профессионального самосознания.

Пока что любое организованное общество есть общество дифференцированное. Близлежащая задача в том, чтобы облечь эти соотношения в пристойную современную форму, освободив их от безобразных остатков патриархального уклада.

Девушки из деревни неохотно идут в няньки и домработницы, хотя это выгодно (больше остается на чулки и блузки); не идут отчасти потому, что стыдно в этом признаться кавалеру, провожающему с танцплощадки.

У нас неравенство факт (крайне болезненный), факт, — но в него не верят. До конца в него верят разве что жены ответственных работников. Стоит кому-нибудь проговориться, как вспыхивает реакция завистливых обид и наивной гражданской гордости. В 59-м году в «Литературной газете» состоялась полемика вокруг статьи Д. Милютиной (научного работника) «Поговорим о „прозе" жизни». Для освобождения женщины от домашних хлопот Милютина предлагала создать при домоуправлениях специальный штат уборщиц.

«Товарищ Милютина, о какой „прозе" жизни вы печетесь? Скажу правду, решение вопроса выглядит у вас несколько мещанским. Меня удивляет ваше паническое восклицание о какой-то домашней „проблеме". Давайте разберемся, можно ли назвать проблемой уборку комнаты? Капитан-лейтенант А. Уваровский. Мурманская область». «Постирать для сына „нехитрую одежонку", как вы выразились, для меня удовольствие. У нас всю домашнюю работу мы делаем вместе. Не подумайте, что это приносит ущерб отдыху, основной работе. Все можно успеть, если умело распределять время, а не мечтать об уборщицах. Есть еще, к сожалению, женщины, которые и сами не работают, и домработниц имеют. Ходят по кабинетам косметики, по портнихам, по магазинам. Заняты только собой, живут только для себя. Позор! Учительница Р. Лямина. Ижевск». «Мы боремся за сокращение обслуживающего персонала. За то, чтобы у нас больше людей было занято в сфере производства. А тов. Милютина предлагает, чтобы уборщицы „чувствовали бы себя такими же служащими, как миллионы других". Выходит, есть у нас миллионы служащих — умножим их ряды еще миллионами, которые будут нам мыть посуду».

Д. Милютина, подобно Гельвецию, виновата лишь в том, что открыла секрет, известный всем и каждому (le secret de tout le monde).

В буржуазных условиях (да и в феодальных) низшие вопиют против несправедливости, ненавидят и хотят изменить положение вещей. И все же неравенство для них не только социальный факт, со всеми его психологическими последствиями, но и некая метафизическая реальность, не поддающаяся ни логике, ни диалектике революционной мысли. Практика неравенства в какой-то мере уцелела, но органическое его переживание как непреложной (пусть ненавистной) реальности уничтожено социальной революцией. Процесс, оказавшийся необратимым, — обстоятельство очень важное и недооцениваемое.

Ни те ни другие не верят в правомерность неравенства. Одни если и не подвержены интеллигентской стыдливости, то вынуждены заметать следы; во всяком случае, жуировать молча. Другие не только завидуют — что естественно при любом социально дифференцированном укладе, — но рассматривают имущих как жуликов, пойманных с поличным; совсем не то, что отвлеченные соображения насчет прудоновского: «Всякая собственность — это воровство». Было обещано — не нам, так отцам, — что всем будет одинаково. И то, что не всем одинаково плохо, — обман. Жулики и бездельники как-то достигли того, что им недостаточно плохо, и завели что-то вроде господской жизни. Господа же они не настоящие, считает обыватель (как были прежние господа или как, например, иностранцы), потому что в общем все одним миром мазаны.

Одним миром мазаны — формула чрезвычайной важности для общественных отношений. Неравенство, мучительно резкое в своем психологическом рисунке, в то же время практически незначительно. В Канаде, положим, уборщица получает немногим меньше профессора. Об этом кричат, кивая на Восток, но выводы из этого передернуты. Потому что групповое различие жизненного уровня определяется там в основном не заработной платой, а накоплениями, в значительной мере наследственными.

Если у профессора с семьей две комнаты в коммунальной квартире, то он, сравнивая, считает себя стоящим ниже человеческого бытового минимума. Но, обернувшись в другую сторону, профессор увидит соседей, живущих сам-пять и сам-шесть в одной небольшой комнате, и, если у него есть еще старая интеллигентская совесть, сразу почувствует себя вздернутым на уровень постыдного неравенства. Потому что жить в двух комнатах вдвоем и даже втроем можно, а жить впятером в одной комнате, собственно, нельзя. Дистанция же между возможностью и невозможностью жить так велика, что с ней не сравнится никакое расстояние между достатком и самой разнузданной роскошью.

Соответственно всей системе навыков и возможностей верхний предел низок (исключение составляют, быть может, лица совсем особого разряда). Для крупного аппаратчика трехкомнатная квартира — достижение; и это на семью, с бабушками, с домработницей. Не между хижинами и дворцами располагается шкала благ, но между комнатой в коммунальной квартире и отдельной квартирой из трех комнат. И оказывается, чем теснее шкала, тем болезненнее психологический разрыв.

Чем меньше дистанция, тем виднее подробности чужой жизни. Никакие абстрактные сведения о чужих доходах не могут так распалить, как запах мяса в коммунальной кухне, вздымающийся над соседской кастрюлей. Владельцы вилл и дворцов — в мире неимущих имеют непосредственный, притом строго ограниченный, контакт только со своей прислугой (особая социальная разновидность), но двое из двух комнат непрерывно соприкасаются с пятью из одной комнаты той же квартиры. Двое стесняются (если они не нового кряжа), пятеро ненавидят; в частности, потому, что считают себя обманутыми. Многообещающая концепция. Особую лютость вызывает преуспеяние тем же миром мазанных. Так ненавидели в деревне кулаков, в казарме фельдфебеля.

Солдат, в виде исключения, мог стать офицером, попович — чиновником, мужик — богачом. Из одной социальной категории в другую переходили единицы, а принцип разобщенности оставался. Разобщенность общественных групп есть и сейчас, но между формами их бытового существования нет пространства и нет ясных границ. Каждый в основном прикреплен к какой-нибудь форме, но как-то зыблется на ее краю и совершает многократные переходы.

Хорошо оплачиваемый (по местным понятиям) часто, несмотря на деньги и чрезвычайные усилия, не в состоянии удержаться на собственном материальном уровне. Вот он живет в отдельной двухкомнатной квартире и привередничает насчет рисунка обоев. А вот он заболел и угодил в переполненную, плохо проветренную больничную палату, где не дозовешься сиделки. Ему срочно нужно выезжать, и вместо обычного для него мягкого вагона он может попасть в комбинированный, где внизу сидят шестеро и двое лежат наверху; он не достал номер в гостинице (хотя готов оплатить самый дорогой) — и снимает у хозяйки койку в комнате на четверых с ходом через коммунальную кухню. Притом немолодые люди, владеющие собственными квартирами, дачами и машинами, прошли через войны, голод, сыпнотифозные вагоны, а многие через тюрьмы и лагеря.

Теснота пространства придает неравенству физиологическую наглядность. Преуспевшие этой формации видали виды, и их видали во всяких видах. Они не живут за семью печатями. Напротив того, все в них понятно. Узурпаторы, они лишены иррациональной субстанции барства. Их жизнь просматривается — как вражеская позиция с удобного наблюдательного пункта — со всех сторон, во всех направлениях.

Между мягким вагоном (сверхпривилегированные ездят в международных; оставим это в стороне) и комбинированным (шестеро сидят, двое лежат, не имея возможности сойти вниз и сесть), даже просто плацкартным разница большая — и в то же время ничтожная. Не потому даже, что и в мягких вагонах довольно грязные уборные, плохая вентиляция и не слишком вежливый персонал, но потому, что в жизни поезда, как и вообще в жизни, — та же зыбкость границ, отсутствие дистанции. Совсем это не те времена, когда "Молчали желтые и синие, В зеленых плакали и пели..."

Наше поколение по воспоминаниям детства знает, что существовал круг вполне состоятельных людей, которые ездили всегда вторым классом. Это так же входило в их бюджет, как квартира из пяти-шести комнат, две прислуги (кухарка и горничная) и немка при детях. Первым классом ездили люди, державшие лакея и при детях француженку.

Сейчас разница в стоимости проезда практически невелика. При небольших сравнительно расстояниях купейный вагон обходится дороже рублей на тридцать*, мягкий на пятьдесят — шестьдесят. Иначе это и быть не может, поскольку мягкими и купейными ездят по преимуществу командированные. Бюджет определяет не только возможности, но и привычки. Человеку, который, скажем, запросто покупает пол-литра, жалко на билет истратить лишнюю тридцатку, хотя она может превратить поездку из муки в относительно приятное препровождение времени.

Курортный сезон. Ночь на одной из тех станций, с которых невозможно уехать. Замусоренный каменный пол, тоскливые гладкие скамьи в узлах и чемоданах, неприступно грязные уборные, люди, звереющие у окошек билетных касс, а остальное время до ужаса тихие и терпеливые на лоснящихся скамьях. Как только подойдет поезд, они опять встрепенутся и озвереют, а разместившись по вагонам, станут опять терпеливыми. И медленной вокзальной ночью вы начинаете неотступно думать о будущем своем защитном купе. Придет поезд, и вы перейдете в иную социальную категорию — за лишние свои пятьдесят рублей. Но помните, — прежде, чем это случится, вы разделяли со всеми вокзальную ночь, и давку и злобу у кассы, и скамью, и буфет с блюющими посетителями... и потому никто из не имеющих лишней полсотни или предпочитающих ее пропить или проесть не поверит в ваше право на вагон другого класса.

Когда билет необходимо и невозможно достать (обычное летнее положение), — берут что дают. Типовой пассажир мягкого и типовой пассажир жесткого вагона запросто меняются местами. В «Господине из Сан-Франциско» Бунин показал очень точно, что специфический быт действительно богатых людей возможен только как быт для всех прочих непроницаемый, управляемый двумя, только этому быту принадлежащими, силами — безграничностью требований (наслаждения, комфорта, сервиса) и безграничной возможностью и готовностью эти требования оплачивать.

Отсутствие непроницаемости чревато удивительными бытовыми парадоксами. На линии Ленинград — Петрозаводск курсируют небольшие теплоходы, комфортабельно сконструированные в Германии. Каюты первого класса выходят на верхнюю палубу с тентами и плетеными креслами. Второй класс палубы не имеет; третий расположен в трюме. Сугубо ясное социальное расслоение, то есть ясное для немцев, приученных пользоваться именно тем, за что они заплатили. Но наш человек, не обладающий врожденным чувством почтения ни к власть имущим, ни вообще к имущим, стихийно ниспровергает иерархию. И правильно делает, потому что водного пассажира можно оставить без плетеных кресел, но лишить его возможности дышать воздухом — это изощренное свинство.

Целый день палуба забита всеми обитателями теплохода, среди которых безропотно, на общем основании жмутся пассажиры первого класса. За свои деньги они даже не смеют домогаться плетеных кресел. Не из вежливости, конечно, — попробуйте обойти их в очереди или наступить им на ногу в автобусе, — но потому, что нет у нас открытого, признанного права на неравенство. Кто посмеет сказать: за свои деньги я купил право греться на солнце, а ты ступай в трюм. Сказать это вслух не хватит ни бесстыдства, ни просто физической храбрости.

Наступает прекрасная ладожская ночь. Все понемногу расходятся по своим местам. И пассажир первого класса собирается спать или, открыв окно, любоваться Ладогой. Напрасно он собирается любоваться... С разных сторон на палубе возникают пьяные мужчины с полупьяными женщинами. Темными кучками они рассаживаются под окнами кают. Они пьют, едят, изрыгают песни и витиеватый мат. Пассажир из соседней каюты не вынес и ночью побежал вниз, к помощнику капитана. Ему объяснили — волноваться не нужно, потому что так бывает каждую ночь, это едут с каких-то строек до Вознесения; с пяти же часов утра будет совершенно спокойно. Вот чего не предусмотрели немцы, спроектировавшие трюм для одних пассажиров и палубу для других.

После бессонной ночи отправляемся завтракать в салон первого класса. Салон мил, весь застекленный, чтобы, поглощая пищу, пассажир мог одновременно любоваться водным простором. Но, жуя за столиком что-то не совсем свежее из буфета, мы видим не только водные пространства. Но еще и парня, который расположился за стеклом в плетеном кресле первого класса. Он тоже жует какую-то снедь, завернутую в бумажку, и рассматривает нас сквозь стекло задумчиво взвешивающим взглядом, порой прижимая скуластое лицо к стеклу. Так мы и завтракаем вместе, сидя впритык по обе стороны стекла — он на палубе, мы в немецком салоне. Еще и не такие бывают салоны.

Огромный черноморский теплоход имеет много палуб, плавательный бассейн и несколько общих помещений, непонятного, в наших условиях, назначения, одно из них с надписью: салон для дам. В салоне для дам, как и в просто салоне, не было никого сначала, потом забрели двое-трое любопытствующих, постояли молча, посмотрели на красный плюш, на неописуемые портьеры...

Неподалеку от забвенью брошенного салона для дам расположен монументальный ресторан первого класса (тоже с плюшем). Его запрудила, сидя за столиками и стоя в проходах, голодная и раздраженная толпа, переругивающаяся с еще более раздраженными официантками. Ресторан и буфеты второго и третьего класса — полупустые. Пассажирам первого класса (протестовать против вторжения прочих классов они, конечно, не смеют) обидно за свои деньги обедать во втором. Остальные же, пользуясь случаем, хотят пообедать — притом выпить и закусить — истинно по-курортному, красиво. И вместо того чтобы с удобствами съесть во втором классе тот же сомнительный обед, они, бранясь, стоят в очереди за столиком.

На глаз иерархическую принадлежность пассажиров иногда можно установить, по большей части — трудно. Вот за столиком пара, оба тихие, полнеющие (он постарше), симпатичные. Он заказывает много, сосредоточенно, заказывает графинчик, закуску, подумав — еще бутылку вина. Случайно выясняется — едут третьим классом, то есть суток восемь внизу, в отчаянно душной общей каюте. Но каюта получше — это уже излишества; а вот пообедать с женой, не слишком себя стесняя, в ресторане первого класса — это именно то, что отпускник должен себе позволить.

Дождаться следующего блюда, чаю, расплатиться с официанткой — невозможно. Обедающие пропустили уже розово-зеленый закат, пропускают знаменитое приближение к Батуми. Некоторые идут объясняться с директором ресторана.
— Зато, товарищи, выполняем план... — шутит директор, облекая символ веры Антисервиса бюрократической улыбкой.

Антисервисом так глубоко поражен весь бытовой механизм, что даже в писательских Домах висят в рамочке необыкновенные документы: «Находящимся в Домах творчества запрещается: а) Выносить из комнаты одеяла, простыни, подушки и т. п., а из столовой посуду. б) Выезжать из Дома творчества с ночлегом, без согласования с директором Дома творчества. в) Самовольно размещаться и перемещаться по комнатам». Установлен примерный распорядок дня для Домов творчества: «Завтрак от 9 до 10 часов -Часы творческого труда с 10 до 14 часов -Обед от 14 до 16 часов -Часы отдыха от 16 до 17 часов
-Чай от 17 до 18 часов -Ужин от 20 до 21 часа -Часы отдыха от 21 до 23 часов -Отход ко сну в 23 часа». Кто бы ни сочинял эту шигалевщину, эту казарменно-безграмотную фантастику, но подписало ее правление Литфонда СССР, в котором числятся знаменитые писатели.

Разумеется, в писательских Домах, где персонал получает на чай, а администрация побаивается творящих, — все это отношения к реальности не имеет. Правила в рамочке не читали не только те, кто их подписал, но и те, против кого они направлены. Едва ли кому-либо из завсегдатаев Домов творчества известно, что он не имеет права перемещаться по комнате и уезжать с ночлегом. А все-таки они висят! — бледное отражение идеологии и практики Антисервиса*.

Бедность, некультурность и беспорядок сами по себе не в состоянии еще создать зрелый Антисервис. Ибо с бедностью, некультурностью, беспорядком может совместиться доброжелательность, намерение услужить человеку, сделать ему приятное. Правила поведения, выношенные и развешанные курортно-туристско-транспортной администрацией, — памятники вполне целостного миропонимания. Носители его прежде всего стремятся обуздать всякого, кто подвергается их обслуживанию.

Пассажирам катеров, курсирующих вдоль Крымского побережья, в числе прочего запрещается «снимать верхнюю одежду». Составители правил, как видно, считают, что верхняя одежда — это юбки и брюки. Правила, вывешенные на крымских лодочных станциях, насчитывают до пятнадцати пунктов запретов и наставлений — как обращаться с плавсредствами. «Лодки должны уступать дорогу парусным и моторным судам. - Лодкам запрещается выстраиваться в ряд, за исключением спортивных соревнований. -Запрещается раздеваться и загорать при катании на лодках».

О, щедринские игры административного воображения! Катающийся на лодке, как и всякий отдыхающий, турист, экскурсант, — это совсем не тот человек, чью жизнь надо сделать легкой и прекрасной. Это антагонист: тот, кто может потерять инвентарь, неуместным образом снять штаны, утонуть, вообще сделать любую пакость. И все это следует предусмотреть и пресечь. Чтобы он, этот отдыхающий, знал свое место, для него разработан даже специальный словарь, унижающий человека. У него не кровать, как у свободных и мирных людей, а койка (есть даже неправдоподобный термин — койко-день), не еда, а питание, не чаепитие, а полдник — притом полдник в пять часов, — не прогулка, а экскурсия, не лодка с веслами, а плавсредства, и приставлен к нему — культурник.

Если исследовать семантические ореолы этого словаря, то оказывается: основная его тенденция — в замене индивидуальных понятий массовыми. Кровать — это предмет личного обихода, но койка — принадлежность казармы (в военной обстановке вполне уместная). Прогулка — это человек идет, видит что хочет и понимает увиденное как может; экскурсия — это когда людей ведут и через культработника сообщают им, что именно они видят перед собой.

Антисервису вообще присуща отрицательная реакция на предметы личного пользования (не считая зубных щеток и т. п.). Все созданное для удобства или удовольствия отдельного человека ему подозрительно — гостиницы, рестораны, такси... Это явления, подрывающие устои Антисервиса, и он стремится ассимилировать их себе на потребу. В местах курортного скопления вещи, предназначенные для личного удобства, неотвратимо превращаются в источник коллективных бедствий. Такси — в маленький автобус, с давкой и перебранкой; номер в гостинице, мечта усталого туриста или задумчивого странника, — в общежитие. В нем кровати, но не верьте глазам своим — это уже не кровати, это койки. Вы спускаетесь в ресторан, где стоят столики как столики, но каждый из них — уже не столик в ресторанном смысле этого слова. Это стол, за который вас будут сажать до полного комплекта, чтобы обслужить всех сразу.

Антисервис встречает сопротивление. Кое-что ему приходится уступать противоборствующим силам. Не заклинаниям, конечно, но реальности. Реальности существования людей, упорно стремящихся создать для себя и своих мир вещей личного пользования. Люди эти стоят на разных общественных ступенях. Одни покупают «Волгу», другие вызывают такси; некоторые строят дачи, другие хотят иметь номер в гостинице. Объединяет их наличие требований; и многие из них уже понимают, что за удовлетворение требований надо платить, официально и неофициально.

Административные намерения и указания в самой незначительной степени могут улучшить сервис. Уровень обслуживания соответствует только требованиям и возможностям обслуживаемых и потребляющих. Что такое курортный Антисервис во всей его наготе? Это грубый расчет на нормального обитателя коммунальной квартиры, на человека без требований, на человека, который хочет, чтобы его отдых и удовольствия (исключая, быть может, выпивку) обошлись ему по казенному минимуму.

С такой человеческой единицей и оперирует Антисервис. За ее пределами начинаются уже люди с претензиями — господа. Произносится это слово не только со злобой — что естественно, — но с издевкой и некоторым презрением, основанным на уверенности в том, что господа-то ненастоящие. Самые бесспорные господа — интуристы, наделенные таинственной наглостью, сказочной свободой от действующих норм поведения. Выбрасывая нас при появлении иностранцев из кают и гостиниц, администрация всячески насаждает это иррациональное подхалимство. Впрочем, и среди соотечественников персонал гостиниц, поездов, пароходов точно угадывает принадлежность клиента к категории имеющих требования и готовых требования оплачивать.

Утром в пароходном буфете молодая официантка снисходительно-игриво разговаривает с мужчинами, заказывающими водку и пиво, и довольно грубо с прочими пассажирами. Входят московский профессор с женой; оба лет семидесяти. Сели. Жена профессора — благообразная и старомодная — внимательно рассмотрела меню и сказала официантке: — Знаете, милая, моему мужу ничего этого есть нельзя. У вас, вероятно, найдется рис. Так вот, пожалуйста, пусть нам сварят рисовую кашу. Только, пожалуйста, не размазню. А такую, знаете, рассыпчатую. И масло подадите." Каша гораздо дешевле любого из блюд, перечисленных в меню. Подобный заказ, казалось бы, должен был вызвать самый презрительный отпор. Но в тоне заказа звучала непобежденная привычка требовать и видеть свои требования выполненными. И то, что речь шла о ничтожной каше, было своего рода обнажением приема, обеспечившим безошибочность. Официантка кротко ответила — да, рис, конечно, найдется... Да, да, можно сделать рассыпчатую...

В ожидании парохода ночь на вокзале в Сочи, в общежитии для пассажиров. Заснуть невозможно, так как до рассвета горит висячая лампочка без абажура. Часов с четырех присаживаются к столу, раскладывают на газете огурцы, режут хлеб, вздыхают. Пароход теперь вожделенное место, где можно заснуть. Наконец — каюта; ставлю чемодан. В каюту входит дежурная — средних лет, обыкновенная — и смотрит на меня с ненавистью: — Сдайте ваш чемодан в камеру. Здесь первый класс. Здесь нельзя ездить с чемоданами. Чемодан небольшой. Каюта довольно большая, двухместная. Второго пассажира нет.
— Чемодан никому не мешает. И там вещи, которые мне нужны. — Я вам говорю... Здесь не третий класс — располагаться с чемоданами.

В сознании ее живет идея пассажира первого класса. Неосуществленностью этого идеального представления она оскорблена в своей — тоже идеальной — амбиции проводника первого класса. У нее застарелый, плачевный опыт другого пассажира, неспособного — по ее мнению — понять, где он находится. Этого ненужного ей человека она ненавидит заранее. В каюте мрачно. Хочу выйти на палубу — посмотреть, как будем отчаливать. Беру стоящий в углу складной стул. Дежурная подозрительно следит за каждым движением: — Вот так их возьмут на палубу и бросят. А кто потом будет платить...
— Платить буду я, — говорю я с отвращением к тому, что говорю, но понимая уже — это единственный способ самозащиты. — А что касается чемодана, то каюту для того и берут, чтобы ехать удобно и спокойно...

Молчание, и в молчании — я знаю — совершается некая перемена. Не углубляясь в перемену, ухожу на палубу. Через час в каюте меня встречает та же дежурная — очень славная, хлопотливая женщина. — А ваш чемоданчик мы поставим вот так, чтоб вам проход был побольше.
— Спасибо. Я и так пройду. Скажите, пожалуйста, как у вас насчет душа? — А у меня ванна минут через двадцать освободится. Вы не сомневайтесь, мы ее хлором прекрасно моем. Я вам постучу, только будьте готовы. У нас ванны очень хорошие! Две кабины...

Она искренне доброжелательна, потому что считает сейчас, что в каюте все в порядке. Цена же этому пустяковая — каких-нибудь пятнадцать рублей. Очень грустная история. История грустная и как будто бы старая, такая же старая, как гипнотическое воздействие интонаций профессорши, заказывающей кашу. А есть и новое: обнажились психологические несовместимости сервиса. Антисервис — великая чересполосица хамства и человечности. Путешествовать же, очевидно, нужно, потому что поезда и пароходы, гостиницы и дома отдыха — незаменимый микрокосм социологии быта.
Tags: 50-е, 60-е, Обвор литературы, быт, дневник, противоречия СССР, сервис и антисервис
Subscribe

  • «Записки антикварщика» 2

    "..кроме людей со стороны, в моём расположении нуждались и подчинённые. Скажем, заведующая центральным овощным магазином рассчитывала иметь долю…

  • «Записки антикварщика» 1

    "..Я коммунист, член КПСС – Коммунистической Партии Советского Союза... Вступил в партию будучи молодым рабочим в 1970 году, вступил, полностью…

  • Ардашин Виктор Андреевич. Инженер-путеец 2

    Издержки суперплановой экономики Весь период существования СССР действовала плановая система хозяйствования. План стоял во главе всего. Был создан и…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments